— Говорила ведь: не хочешь видеться больше.
— Ох, сама я не знаю, что говорю.
«Врет, конечно, врет, — подумал Ян. — Не только песенки мои — я сам тоже ей нравлюсь».
Но форсировать события не стал.
Ноябрьская Москва выдала на удивление прелестный, теплый денек. Воробьи решили, бабье лето вернулось, чирикали радостно. Они прогулялись по центру. Когда проходили по Спиридоновке, Прасковья показала на монументальный дом, заметила мимолетно:
— Тут у мужа еще одна квартира. Сдает.
— Ты вроде говорила, скромный интеллигент.
— Ну он сам — да. А родители какие-то партийные деятели были, еще при советской власти. В девяностые годы, когда все непонятно стало, сумели подсуетиться, второе жилье от города получили, приватизировали. Братьев-сестер не было, он все унаследовал.
— Не хочу считать чужие доходы, но две квартиры — на Большой Никитской и Спиридоновке — это целое состояние.
— У него еще дядя на Майами был. Миллионер. Умер месяц назад и все любимому племяннику завещал.
— Прасковья, прости, конечно. Но почему у тебя тогда сережки с бирюзой?
— Я других не прошу, — пожала плечами. — А муж не предлагает. Мне, в принципе, правда все равно.
— М-да, удивительная ты женщина. На цепи-то многие живут — но и плату за это берут соответствующую.
— Какая есть, — улыбнулась без печали. И робко добавила: — А тебя я кое о чем все-таки попрошу. Я у нас в переулках кафе видела. С роялем. И на нем все посетители играют, кто хочет. Может, зайдем туда?
После летней вахты на корабле Ян чувствовал к инструменту непреодолимое отвращение. Но глазам-изумрудам отказать не смог. И хотя начинал неохотно, вяло, постепенно разошелся — даже искушенная московская публика приглушила разговоры, перестала звенеть стаканами. Прасковья сидела за своим столиком гордая и счастливая. А когда он, сорвав немалые аплодисменты, вернулся к ней, гордо сказала:
— Ну и разве сравнишься ты с Бахом? Ему в соборе куда меньше хлопали.
…В следующий раз увиделись в начале декабря.
Она позвонила сама. Голос — на фоне автомобильных гудков, уличного шума:
— Ян, прости, что беспокою. Можешь меня встретить?
— Где? — опешил.
— Здесь, у вас. В Абрикосовке. Я на автостанции.
Обалдел, конечно. Но бросил свой санаторий на младшего методиста, махнул таксисту, помчался.
Прасковья ежилась под колким норд-остом на лавочке. Глаза-изумруды заплаканные, но лицо решительное.
Объявила:
— Ты не волнуйся. Я не навсегда. Только посоветоваться.
Странно было слышать — за полторы тысячи километров от Москвы.
И чемодана с собой нет — только дамская сумочка.
Постарался не выдавать удивления. Спросил спокойно:
— Приказывай. В ресторан — или у меня дома поговорим?
— Давай… давай лучше к тебе.
Пока ехали в такси, держалась церемонно, даже отчужденно.
Но едва вошли в дом (на сад, его гордость, даже не взглянула), опустилась бессильно на пуфик и разрыдалась. Нос некрасиво покраснел, зато глаза-изумруды смотрелись особенно изумительно.
Поначалу Ян совсем ничего не понял — кроме того, что муж ее оказался чудовищем, а она, слепая, почти двадцать лет жила с ним и ничего не замечала. Но три бывших жены истерики закатывали частенько, поэтому знал, как себя вести. Заставил пройти в комнату, усадил на диван, укрыл ноги пледом, принес чаю и валерьянку. С трудом подавил собственную привычку — накатить сто грамм (обычная его реакция на женские слезы).
И наконец поток слов обрел некую связность.
Нечто подобное Ян, признаться, подозревал. Думал только, что жертва — сама Прасковья.
— Мне в голову не могло прийти! — рыдала. — Сколько раз вместе пили чай с этой его ученицей, спокойная, вежливая девочка! На Эдика смотрела как на великого человека, мне прямо радостно за него было! А он, оказывается, над ней издевался все время!
Снова зарыдала. Сквозь всхлипы выкрикивала:
— Лучше бы я мимо прошла, когда увидела, что дверь в кабинет не захлопнута. Там доводчик барахлил, видно от сквозняка приоткрылась. Зачем, зачем я стала подсматривать! Не знаешь — и не знаешь!
Ян возмутился:
— Ты понимаешь, что говоришь? Как можно такое оставлять?!
— Но не могу же я на собственного мужа доносить?!
— Почему нет?
— Нет, нет! Никогда!
Схватилась внезапно за грудь.
— Что с тобой? — перепугался. — Сердце?
— Нет… не волнуйся. Бывает, когда перенервничаю или устану. Воздуха как будто не хватает, и голова очень кружится.
— Ты к врачу ходила?
— Ой, да разве мне до врачей! Сейчас пройдет. Ян, Янушка. Что же мне делать?!
Он осторожно спросил:
— Подожди. А Эдик твой знает, что ты знаешь?
— Нет. Я испугалась его обвинять. Убежала из дома. Все бросила. На поезд — и к тебе.
— Он тебе не звонил?
— Звонил. Я трубку не взяла. Не знаю, что сказать ему.
В этот момент в голове у Яна и стал складываться план.
Он спросил:
— Ты говорила, у тебя тетя есть в Абхазии? И она болеет, ты за ней ухаживала?
— Да-а…
— Значит, можно сказать мужу: ей стало плохо, срочно потребовала к себе.
— Ян, ты не понял! Я не хочу ему ничего говорить! И видеть его тоже не хочу больше!
— Прасковья, не горячись. Ты — женщина, тебе можно расплакаться и убежать. Но ты все рассказала мне. А я — как мужчина — считаю: за каждым преступлением должно следовать наказание.
— Ты хочешь, чтобы я в полицию на него заявила? — перепугалась.
— Ой, брось. По закону это пара лет максимум. А то и только пожурят. Ну и с работы уволят.
— Но что тогда?..
— Если ты хочешь спрятаться и все забыть — мой дом к твоим услугам. Но я бы предпочел с твоим муженьком рассчитаться. И за эту девчонку, и за те двадцать лет, что он тебя держал бесплатной домработницей. Без нарядов, без отдыха, без единого доброго слова.
— Я сама выбрала такую жизнь.