Анна Долгарева – Хроники внутреннего сгорания (страница 66)
вызывали машину: «На перекресток Жукова и Киото,
повторяю — Ки-о-то».
Помнишь ли, моя радость
(горло перехватывает, черт возьми),
как мы были с тобою совсем детьми?
Как мы держались за руки, как будто на пороге тропы,
самого большого кругосветного трипа,
кто нас опекал,
кто защищал от ударов судьбы,
от войны, нелюбви и гриппа?
Как мы пили вино на мосту — патрули проходили мимо,
как мы знали, что вечность — для любящих и любимых,
Как поутру, когда уходить на работу,
расцепить не умели объятий.
Да, мы были детьми, а большой и серьезный кто-то
нас берег от компромиссов и дипломатий.
Что теперь, мой свет?
Вентилятор.
Пустая спаленка.
Опадает с нас время, последних надежд лишая.
Обнимаешь меня и шепчешь:
«Маленькая моя, маленькая».
А я выросла — и стою,
неуместная и большая.
Вот сижу, выдыхаю, с трудом держусь за перила, легкие шершавые, изрезанные — как кора. Вспоминаю, сколько их было, сколько любило — каждый мне оставил на память шрам.
Был один — носил на руках, называл меня богом данной, до остановки сердца меня целовал он. Уходила в спешке, едва примотавши раны, словно выбиралась из-под горящих завалов. Уходила, был профиль его мне под сердцем выбит, и свисала кожа и мясо, за спиной взрывался пластид. Только самое страшное, последний удар навылет — это то, что он меня продолжал любить.
Был еще один — этот был второй половиной, был он яблоком с ветки одной со мной. Мы стояли с оружием, наши смыкались спины, он поклялся — мы будем вместе и в жизни иной. Он любил меня — тяжелой своей любовью, той, что танком прокатывается по выгоревшей земле, и глаза его через ночь глядели по-совьи, и блестел кухонный нож на столе.
А вот третий был легким, радостным, теплым, он и жил — как будто шел по канатам, только я ступала по битым стеклам и его боялась увидеть рядом, я его отталкивала подальше, не дохнуть, не тронуть, не заразить, не умела брать его ласку, даже ни о чем не умела просить.
Вот сижу — и воздух в глотку сухую, так с трудом проходит и там дрожит.
Господи, подари мне любовь такую, чтобы от нее не сдыхать, а жить.
Нет, я не знаю, кто ты для меня — иди один, пускай кораблик в воду, пусть будет путь тебе росой и медом, пусть мягко опускается ступня. И я не знаю, кто ты для меня.
Лети, лети, как бабочка на свет, как желтый лист по парковым перилам.
Не то чтоб я тебя когда любила — ты просто будь без горечи и бед. Лети, лети — как бабочка на свет.
А что умею я — идти сквозь лес, по бурелому и по бездорожью. Моя дорога — в голенище ножик, холодный ветер налетает дрожью. На память — на руке болит надрез. Все, что умею я — идти сквозь лес.
Иди, иди. Не знай о темноте, не знай о том, как хочется тепла, когда — кого угодно б обняла. Но есть — один лишь ветер да зола, и песня леса так глуха, хрипла — тут люди, если будут, то не те. Иди, не знай об этой темноте.
И знай: пока тепла моя рука, пока еще я обладаю речью, пока лицо почти что человечье — свети же мне. Свети издалека.
Когда же оступлюсь и захлебнусь, когда прибьюсь к летящей вечно стае — крылатый конь, и черен цвет плаща, и — ты позови меня. И обещаю:
я обернусь.
Я точно обернусь.
Мне было двадцать. Что я знал наверно — мой путь отделен и неповторим, я не искал бордели и таверны, я презирал и смех, и яркий грим. Я не желал еды, питья и самок, пренебрегал словами ворчунов. Я рыцарь. Я искал свой Белый Замок. Единственный на свете Белый Замок, что соткан из мечты и детских снов.
Я точно знал — он есть на этом свете, посколько без него — зачем? Зачем? 3ачем все это — города и дети, и море, и искринка на мече? И я сжимал ладонь себе до хруста, и все сильней натягивал узду. Я знал, что без него на свете пусто. И точно знал, что я его найду.
Мне было двадцать пять. Я шел лесами, продав коня за пригоршню монет, в глазах темнело, ветры выли псами, и тьма нехорошо смотрела вслед. Ложились камни на мою дорогу. Ложились шрамы на мое лицо. И было страшно — но совсем немного: а вдруг сейчас закончусь я — и все?
Я кашлял кровью в темноте под градом, в жару метался на сырой траве. Я верил: Замок есть. И где-то рядом. Еще чуть-чуть дойти — и будет свет, и будет он — высокий и звенящий, уйдет болезнь, уйдет и ночь, и страх. И наступило солнце. И над чащей я видел тень его на небесах.
Мне было тридцать. Я прошел навылет всю Землю, словно хищная стрела. Но замок мой, из снов и света вылит, никто не видел. Тропы да зола. Скрипела кожа моего седла.
На берегу у моря были дети. Играли, пели. Я сошел с коня. И золотом в вечернем теплом свете дорога расстилалась для меня. И посреди игрушек и панамок мальчишка строил башню на песке. И я узнал — то был мой Белый Замок, единственный на свете Белый Замок, тот, что всегда таился вдалеке.
Так остаешься один, затерянный где-то
между песков и солнечности огня.
брат мой,
вокруг меня происходит лето.
Лето вокруг меня.
Так остаешься — до глаз закованный в латы,
твердый и неподвижный, как сталагмит.
Вот я стою на улице с автоматом:
это — война.
Война как способ любить.
брат мой,
мы были из тех, кто всегда играет,
тех, кто даже сквозь ад проходит легко.
Только волчата ведают путь до рая —
прямо, налево, в небесное молоко.
брат мой,
мне кажется, мы с тобой доигрались,
мы говорили — пускай после нас потоп,
что-то уже позади — переход, кризалис,
ливни и