реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Убогий – Моя хирургия. Истории из операционной и не только (страница 23)

18

И они почти всегда привлекательны: в самом прямом, эротическом смысле. Пусть они даже и не эталонно красивы — гламурным девицам здесь делать нечего, — но мало кто сравнится с реанимационной сестрой, когда она, разгоряченная суетой возле тяжелого больного, откинет тылом ладони прядь с покрасневшего лба, поправит сбившуюся бретель лифчика и бросит на тебя, доктора, вызывающий взгляд. Вы, может быть, скажете: здесь, где люди прощаются с жизнью, — не место рассматривать прелести медицинских сестер. Напротив, самое место. Уж если где Эрос и должен встать в полный рост — так это в реанимации, где мы так явственно слышим тяжелую поступь Танатоса. И в кого ему, Эросу, тут воплотиться, как не в этих вот расторопных, смешливых, понятливых девушек, которых так и хочется шлепнуть по верткому заду или прихватить за упругую грудь? Я, кстати, не один такой сексуальный маньяк. Не раз приходилось мне слышать от тех, кому довелось полежать на реанимационной койке, но все-таки выжить, что одним из самых острых желаний для них, уже находившихся в шаге от смерти, было схватить грудь сестры, которая наклонилась над ним, чтобы сделать укол. Желание это было столь сильным, что ему даже не требовалось подкрепления действием — рука больного оставалась лежать на кровати, — но, возможно, энергия именно этой волны эроса, нахлынувшей на умирающего, и выносила его обратно на берег жизни.

А еще я, когда был помоложе — и когда дежурства были спокойнее, чем теперь, — любил подниматься в реанимацию на полночный ужин. Вся бригада — врачи, санитарки и сестры — ровно в полночь старалась собраться в «кормушке», комнате с плиткой и длинным столом. Как раз к этому времени обычно бывали выполнены все назначения — и если не поступали тяжелые больные, можно было немного расслабиться и перекусить.

Выкладывали на общий стол, что у кого имелось. Сестры приносили какую-нибудь немудреную домашнюю снедь — картошку и сало, соленые огурцы и вареные яйца, а мы, хирурги, выставляли бутылку-другую спиртного. По разномастным чашкам разливали коньяк, по разнокалиберным тарелкам раскладывали закуску — и в итоге стол выглядел так живописно, что хоть пиши натюрморт. Скоро горячий глоток коньяка распускался в груди, как цветок, — а сало с картошкой, которые ты усердно жевал, наполняли желудок и заглушали тревогу, что тлела в душе. Ты становился спокойнее и веселее — и любовался порозовевшими от спиртного медсестрами. Взрывы общего смеха то и дело оглашали застолье, причем поводом для ночного веселья служила, как я понимаю теперь, не просто чья-нибудь шутка или потешно рассказанная история — но само согревавшее всех ощущенье того, что мы живы и молоды, что в нас кипит запас еще не растраченных сил, и даже сутки тяжелой работы так и не смогли нас укатать. Если ночь была теплой, то распахивали окно, и те, кто курил, с наслаждением затягивались сигаретами. И вот, сколько ни видел я в жизни застолий — а уж, слава богу, поел и попил я довольно, — ни одно из них не сравнится по живости и живописности с теми пирами в полночной реанимации. В клубах дыма картинно и вольно — нога за ногу, сигарета в руке — сидели медсестры; молодые врачи, раскрыв рты, слушали бесконечные байки, что травят им ветераны больницы, а за окном, в теплой летней ночи, горели огни бессонного города. И этим ночным пирам ничуть не мешало соседство болезни и смерти: наоборот, оно-то и сообщало всему особую ценность. Именно вызовом ей, незримо бродящей по реанимации старухе с косой, были и взрывы общего хохота, и эти колени сестер, на которые нам, молодым докторам, уже было трудно смотреть без волнения, и завитки сигаретного дыма над длинным столом, и гул разговоров, и теплая ночь, и горящие в ней городские огни. А незримая смерть, что смотрела на нас, — конечно, она ревновала и злилась. Недаром из зала реанимации, где всегда оставалась с больными одна из сестер, порою мы слышали крик: «Остановка!» И сигареты тотчас летели, как красные мухи, в окно, гремели — порой даже падали — стулья, и все дружно бежали к тому, кто только что умер: а вдруг его еще можно отнять у ревнивой старухи и возвратить в эту теплую, нежную ночь?

Рентген

Интересно, а не свечусь ли я в темноте? Проведя много времени под рентгеновской трубкой, в потоке гамма-лучей, я вполне мог бы и сам сделаться радиоактивным и теперь пугать среди ночи прохожих, являясь им наподобие привидения или светящейся баскервилевской собаки. Вот еще одно из чудес нашей жизни: рентген. Имя немецкого физика стало названием удивительного явления, и более века медицина без него — как без глаз и рук. Сейчас ни хирург-травматолог без снимка костей, ни терапевт без снимка легких даже не станут смотреть пациента, а, скорей всего, направят его в рентгенкабинет.

Да и мы в урологии без рентгена мало что можем. Многие годы главным моментом обхода или консилиума был тот, когда доктора с задумчивым видом рассматривали рентгеновский снимок, пытаясь сообразить: а как эта вот мешанина черных и белых пятен на пленке соотносится с тем, что творится внутри пациента? И как-то ведь соображали: диагностика в урологии всегда была одной из самых достоверных. Теперь, правда, чаще рассматривают не пленки, а цифровые экраны, и исследование называется «компьютерная томография», но его рентгеновская природа никуда от этого не исчезла.

Иногда диагностика не ограничена тем, чтобы просто положить пациента на рентгеновский стол, сделать серию снимков — и потом с умным видом произнести: «Да, батенька, операции вам, похоже, не избежать…» Порою болезнь ускользает даже от взгляда рентгенаппарата, и, чтобы увидеть ее, приходится пускаться на всякие хитрости — например, на введение контраста. Дело это хлопотное и не очень приятное для больного: поди-ка вставь в человека катетер, чтобы уже по нему ввести дозу контрастного препарата, — зато при удачном раскладе получаются замечательно красивые снимки. Их даже жалко бывает сдавать в архив; и у каждого доктора, как правило, есть собственная коллекция особо удачных снимков — где камни, стриктуры и опухоли видны, как на картинке в учебнике.

Для меня же лично рентген — еще и многолетний помощник в рентгеноперационной при тех вмешательствах, что проходят под включенной рентгеновской трубкой. Без нее как узнать, что творится внутри пациента и где там находятся твои инструменты? Ведь у человека, лежащего перед тобою ничком, ты видишь только небольшой участок кожи на пояснице, отгороженный простынями, а то, что скрывается в глубине его тканей, для тебя тайна за семью печатями. Но стоит нажать педаль, включающую режим рентгеноскопии, — и тайное вмиг становится явным. Перед тобой на экране, как по волшебству, возникает скелет человека. Видишь его позвоночник, подвздошные кости и ребра — и свою иглу, что движется между этими костями, толчками преодолевая сопротивление фасций и мышц. Это так неожиданно и при этом очевидно, что кажется, все и возникло в тот самый момент, когда ты включил рентгенаппарат. В каком-то смысле так оно и есть. Ведь нечто для нас появляется только тогда, когда мы о нем узнаем; поэтому рентгеновские лучи, делающие невидимое видимым, — они словно и создают для нас, скажем, вот этот скелет человека, прежде как будто и вовсе не существовавший. Мгла неведения, в которую он был для нас погружен, была словно мглою небытия. И сколько бы я ни оперировал под рентгеновской трубкой, я все не мог отделаться от ощущения, что я, уже пожилой человек, играю в детскую увлекательную игру. Азарт, возникавший во мне при охоте за почечным камнем — а именно этот тип операций выполнялся чаще всего, — был сродни тому азарту подростка, с каким я, бывало, ловил рыбу или майских жуков.

Я порой так увлекался, что начинал уже и разговаривать со всеми неодушевленными участниками этой игры: с камнем, чья бледная тень, словно глубоководная рыба, переплывала от края до края экрана, с почкой, во внутренних закоулках которой все это происходило, и со своим инструментом, чьи неуклюжие бранши пытались схватить ускользающий камень. «Постой-постой, милый, не убегай!» — шептал ты камню, боясь спугнуть его громким словом или неловким движением; «Потерпи, родная, еще немного…» — упрашивал ты почку, уже истекавшую кровью от затянувшейся этой охоты; «Ну что ж ты, растяпа!» — в сердцах выговаривал ты инструменту, бранши которого в очередной раз смыкались — но мимо камня… И все это происходило не просто под взглядом рентгеновской трубки, передававшей изображение на экран монитора, — но рентген-то, казалось, и создавал все коллизии и перипетии вашей охоты. Стоило снять ногу с педали — как экран погасал и все исчезало. Но стоило вновь надавить на педаль — как все появлялось опять: и бледное облако камня, и грубая тень инструмента, и контуры человеческого скелета. Рентген был волшебною силой, выводящей реальность из неведомой тьмы — к очевидности; не будь удивительных этих лучей, целого мира для нас как бы вовсе не существовало.

Я порой думаю: а не есть ли и эти страницы воспоминаний что-то вроде гамма-лучей, обращенных во мглу минувшего, все более отдаленную и поэтому все более недостоверную? Не будь их — кто бы знал о той жизни, что скрылась из глаз и какой-то лишь необъяснимою силой порой возвращается к нам?