Андрей Убогий – Моя хирургия. Истории из операционной и не только (страница 25)
А помнят ли, интересно, тот день сандалии? Ведь им тогда тоже досталось: когда в операционную спешно ввозили каталку с тяжелым больным, ее колесо проехалось краем по твоей ноге. Пальцы-то, к счастью, остались целы — спасибо сандалиям, — но вот сами они надорвались, и пришлось их потом зашивать.
В том, что у предметов есть своя память, я не сомневаюсь: если бы хирургические сандалии могли говорить, им было бы что поведать о жизни хирурга. Иная жена не знает и не расскажет нам столько, сколько знает и могла б рассказать эта пара изношенной обуви. Вот поэтому и бросаешь сандалии в мусорное ведро с горьким вздохом — будто в этот момент расстаешься с немалою частью собственной жизни.
Зато, износив и выбросив несколько пар хирургической обуви, я могу теперь о ней вспомнить и написать: эти страницы порой воскрешают былое и позволяют поверить, что я действительно жил и работал хирургом — и моя жизнь не приснилась и не привиделась мне.
Санитарки
Когда-то работать санитарками в госпиталях не гнушались княгини: наоборот, считали за честь послужить таким образом людям и Богу. Но в годы, когда я пришел в хирургию, эта профессия совсем обесценилась, и найти расторопную, да еще и непьющую санитарку стало почти невозможно. А уж если такая работала — все отделение было счастливо и только что не носило ее на руках. Да и сама санитарка себя ощущала царицей: что, дескать, вы будете делать, если я возьму да уволюсь?
Потом времена изменились. Безработица и нищета, о которой мы раньше читали лишь в книгах, вошли в нашу жизнь — и санитарок не просто стало достаточно, но между ними даже началась конкуренция. В больницы пришли пожилые интеллигентные женщины, не выживавшие на позорные пенсии, вчерашние школьницы, не поступившие в мединституты, — словом, те, кто нуждался хоть в какой-то работе и кому милосердие было не чуждо.
Что делают санитарки в больнице? Да много чего. Напоить-накормить больного, который не может есть сам, вытащить из-под него судно и перестелить испачканную постель — это все санитарка. Помыть полы, оттащить в прачечную мешок с грязным бельем, а в лабораторию отнести ящик с банками желтой или кровавой мочи — это тоже она. А если надо обмыть того, кто в беспамятстве обделался или обмочился прямо в постель? Тут тоже не обойтись без санитарки, без ее тряпки, тазика с теплой водой и без ее ворчания — иногда раздраженного, а иногда добродушного. А перевозка — живых или мертвых? Это немалая часть медицинской работы, которая редко кем замечается или берется в расчет — но которая отнимает и время, и нервы, и силы. Легко ли какой-нибудь божьей старушке (а в санитарки нередко идут и такие) помогать докторам перетаскивать тело — еще хорошо, если тело живое, — с кровати на жестяную каталку, затем везти ее по коридорам, переходам и лифтам, затем перекладывать пациента на рентгеновский или операционный стол — а спустя некое время проделывать все то же самое, но в обратном порядке?
А если везти приходится мертвого — так это еще тяжелее. Даже странно: отчего бездыханное тело всегда, кажется, весит больше живого? Вряд ли смерть, что его наполняет, сама по себе тяжела: ведь смерть — это минус, ничто, вычитание жизни. Скорее, душа, что жила в этом теле недавно, теперь перестала его облегчать, приближать к небесам — и бездушный телесный остаток налился мертвецкою тяжестью. Вот и грохочут колеса каталки под мертвым как-то особенно жестко; а старая санитарка, ковыляющая за ней, удивляется: что ж это те, кто намного моложе ее, один за другим обгоняют старуху на смертной дороге?
Конечно, все это — помыть, отнести, привезти — очень нужно и важно; но едва ли не более важно просто-напросто побыть рядом с тем, кому плохо. Родственники есть не у всех и приходят далеко не всегда; врачу, как правило, некогда побыть с пациентом — хирург залетает в палату на пять минут утром, чтобы затем надолго уйти в операционную, откуда он выйдет, возможно, без сил, — вот рядом с больным и остается, бывает, одна санитарка. Недаром их раньше называли «нянечки» (непривычное, нежное слово в суровом больничном быту); а «нянчить» и означает ласкать, утешать, утирать сопли и слезы. И как младенцу необходимо, чтобы его нянчили, — иначе не выжить в безжалостном мире, в котором он только что появился, — так и тому, кто из этого мира уходит, бывает нужна и рука, и сочувственный взгляд санитарки.
Поэтому роль санитарки чем-то даже и выше роли врача. Ведь хирург бьется за жизнь пациента, пока это еще в человеческих силах — пока его опыт, ум, руки способны что-то переменить. Но рано иль поздно всегда наступает момент, когда хирург обреченно разводит руками и говорит: «Здесь, увы, остается только уход…» Какой из двух смыслов этого слова он имеет в виду, сказать трудно, — возможно, что оба сразу, — но вот тут и должна войти санитарка. Она словно бы отодвинет хирурга и скажет ему: «Все, сокол мой, твои дела здесь закончены: иди помогай, кому еще можно помочь. А уж
Скальпель
Как ни меняй прогресс лицо современной хирургии, какие новые инструменты он ни изобретай — без скальпеля до сих пор не обойтись. Даже для того чтобы ввести внутрь человека хитроумные эндоскопические приспособления, все равно нужно сначала рассечь кожу. Даже роботу «Да Винчи», напоминающему марсианина из «Войны миров», который навис над больным и впился в него своими паучьими лапами, — даже и этому инопланетянину скальпель необходим. И у истоков нашего ремесла стоял тоже скальпель, пусть поначалу его роль исполнял какой-нибудь остро сколотый кремниевый резец. Можно сказать, хирургия и возникла тогда, когда первобытный человек взял в руки каменный скальпель — чтобы рассечь им ткани сородича.
Мне довелось повидать одни из древнейших скальпелей в мире. Это было в Греции, в Эпидавре, в музее Асклепия. Скальпели, лежавшие за витринным стеклом, были точь-в-точь как наши — те, которыми я оперировал накануне поездки. А ведь им было не менее трех тысяч лет; и хотя они были не из нержавеющей стали, а из потемневшей от времени бронзы, хотя они изрядно подзатупились за те века, что пролежали в бездействии, но, если привести их в порядок и прогнать через стерилизатор, ими вполне можно было работать. А все оттого, что скальпель уже в момент зарождения сразу достиг совершенства. Что можно было улучшить в этом узком ноже, так удобно ложащемся в пальцы и предназначенном для послойного рассечения тканей? Разве только менять его размер да варьировать форму лезвия (конечно, «глазной» крошечный скальпель отличается от ампутационного военно-полевого ножа); но в принципе скальпели все одинаковы. У них есть рукоять — и лезвие с режущей кромкой. Различия между скальпелями — скорее в стиле работы: в том, как хирург держит их и насколько небрежно или осторожно пользуется ими на операции. Скальпель можно взять в руку, как берут писчее перо, — и работать с кропотливостью каллиграфа, выводящего строчку за строчкой; а можно держать, как скрипач держит смычок, — и вести операцию, как вдохновенную музыкальную партию. То есть разница уже не в самих инструментах — а в людях, которые ими работают. В движениях скальпеля проявляется тип и характер хирурга — решительного или осторожного, торопливо-азартного или мелочно-щепетильного, бодрого или уставшего, старого или молодого.
Взяв скальпель в руку, меняешься сам. Еще недавно ты был как-то несобран, думал сразу о множестве разных вещей, большей частью никчемных, — и каша мыслей, клубившаяся в голове, утомляла не меньше, чем каша эмоций в душе. Но стоило переодеться в просторные штаны и рубаху, вымыть руки и обработать их антисептиком, затем просунуть влажные кисти рук в еще теплые рукава халата, а через некое время — и этот момент был, пожалуй, важнейшим — ощутить в пальцах тяжелый и гладкий холодок скальпеля, как ты становился другим человеком. Хирургический нож словно отсекал от тебя лишнее. Нерешительность, вялость, растерянность, даже болезнь (если ты, например, был в это время простужен) куда-то вмиг исчезали, и в душе у тебя оставалось лишь то, что было таким же уверенным, твердым, решительным, острым, как этот блистающий скальпель. Можно сказать, что ты превращался в него, а он становился тобой: на краткое время, за миг до разреза, ты словно сливался со своим инструментом. И уже можно было не думать о положении пальцев, высоте локтя и повороте кисти, силе нажима, наклоне лезвия и еще о множестве тех мелочей, из которых складывается первое движение оперирующего хирурга; достаточно было представить себе, каким должен быть твой разрез, — как кожа уже распадалась надвое за лезвием, наполовину в нее погруженным и продолжающим туго ее рассекать. Сначала разрез был сухим — но вот там и сям набухали кровавые капли (а кое-где даже прыгал алый фонтанчик), и через три-четыре секунды дно раны заполнялось кровью. Теперь скальпель был ни к чему: он свое сделал. Ты клал его на столик сестры — она тут же протирала лезвие салфеткой — и начинал или хрустеть кремальерами зажимов, или прижигать сосуды пинцетом коагулятора. Над раной вился дымок, пахло жареным — а скальпель все это время, скучая, лежал на столике рядом и словно ждал: когда же ты снова возьмешь его в руку?