18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Тавров – Том 1. Ипподромы (страница 24)

18
преодоленной пеньем, криком, полетом, ворохом кружев, как снегом над новым годом. Так глаза смотрят из-за чужого плеча туда, где ни кружев, ни рук, ни простынь — в те пространства, где лишь пернатый остров сносит воздухом. И где клюв – свеча. В гиперборейских этих краях движенье крыл твоих слышно, как будто крови теченье доносит их с той стороны горизонта, где все тонет в тумане: дрозд, белый парус Понта… Лишь тебя одного можно узнать по буре негодующей жизни – вдоль щек, сквозь веки. Ноты красные воздуха. Удары крыльев в разбеге, как щелчки дирижерской палочки по партитуре. Что скажу про тебя? Что имя твое – рыданье? И что струны в перьях твоих, как говорит преданье? И что нет второй такой флейты, вообще, на свете? И что звук – голуб и что не связаны сети, чтоб тебя удержать, разорвавшего криком широты? Там, где тонет парус, всегда остаются крылья. И лапа красна твоя, повторив усилье пятерни, растянувшей ало – на свет – колготы. Это – осень небес. И холодные трубы гремят – это осень. Светлый пар изо рта вылетает, теряясь меж сосен. Все длиннее становится горло и руки короче. И проносятся в полночь крылатые всадники Ночи. Сколько взрывов таится в тебе, сколько пятен, прибоя, сколько пышных снежинок и жара – горячего пуха! Ну и что, что не ангел трубит – для остывшего слуха пара крыл в ноябре продолжается – только трубою. Я тебе говорю – жизнь кончается холодом просто. Я забыл цвет волос, шорох платья. И здесь, в этих плоско разошедшихся далях, нечасто склоняясь к бумаге, я шепчу тебе: птица, разденься в утраченном мраке. Я ж, как тать соберу кружева, мишуру, мельтешенье и запрячу куда-нибудь. Выйдя на берег из влаги, ничего не найдешь ты теперь, кроме белой бумаги, отразившей виски и зрачка золотое движенье. Вот и все, дорогая, что почерк привел на бумагу. Я всегда знал, что ты – это белые перья, оврагу или выстрелу в полдень тебя удержать не пристало. Помню детские губы твои, свист и свет покрывала. Вот и все, что осталось. Поэтому так осторожно ворошу свою память и слушаю в воздухе трубы. Ничего – кроме неба. И клювом здесь ставшие губы мне о жизни трубят – высоко, горячо, невозможно. Мне о смерти поют – беспечально, светло, хрипловато. Облака проплывают вверху, словно грязная вата, там, где крик твой не молкнет и стонет – о смерти, о смерти! посреди голубой, потемневшей от осени тверди. Посреди золотой, посветлевшей от крика Отчизны, слышу трубы твои – из всего золотого оркестра только в них этот призвук любви, перечеркнутый крестно, что немолчно поет год за годом – о жизни, о жизни! Вслед Горацию все же мне ввысь не взлететь за тобою. Бо Цзюй-И на столе – там, где странник меж ивой сырою и кустом без названья, от клика и света теряясь, различает – снег в лодку летит, от Луны отделяясь, и ссыпается вниз – мишура, мошкара, эскадрилья… Ты меня догоняла всегда не лучиной – лучами, вечным коробом света за странническими плечами, и я понял потом, где свои ты прятала крылья. Если выше подняться, наверное, мир весь – дорога. Если выше подняться и глянуть – мы все у порога, за которым вернуться к началу назначено взгляду,