реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Ренников – Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения (страница 84)

18

Генерал Петр Александрович пожимает плечами, грустно улыбается, собирается снова возражать. Но в лавку, вдруг, врывается черномазый вихрастый мальчишка лет десяти, протягивает Шутилину динар:

– Цигареты, молим!

– Какие такие сигареты?

– Вардар!

Шутилин подозрительно смотрит на мальчугана, раздумывает.

– A тебе для кого? Может быть, сам будешь пушить?

– Не! За тату.

– Врешь. По глазам вижу, что врешь. Где достал динар? Украл, а?

– Молим! Вардар…

– Не получишь вардара. Пусть кто-нибудь из взрослых придет. Тогда дам. Иди, иди!

– За што? Эво – динар…

– За то! Не нужно мне твоего динара. Ступай! Этакие поганцы: от земли не видно, а уже курит! Ты, вот, лучше скажи, кто из вас камнем стекло в окне выбил, а? Смотрите вы у меня: если увижу, кто кидает, уши надеру каналье. Ухо, вот это самое… Оторву. Ну, ну, поплачь еще! Симулянт!

Пользуясь тем, что оба генерала занялись какой-то частной беседой, я выхожу на улицу, уныло оглядываюсь и вижу: наискось от лавки, по ту сторону, почтово-телеграфное отделение.

– Пошлю в Белград телеграмму, чтобы спешно вызвали! – рождается в голове радостный план. – Пусть сообщат, что пожар был, несчастье… Все равно. А Катушкину можно сказать, что на всякий случай просто отправил телеграмму с указанием адреса.

Значительно приободрившись и повеселев после посещения почтово-телеграфной конторы, я возвращаюсь в лавку и сажусь в уголке. Покупателей по-прежнему нет. Только один какой-то серб ведет долгий принципиальный разговор с Шутилиным о поставке фрукт из деревни.

– Разрешите просмотреть газеты?

– Сделайте одолжение.

Я беру из лежащей на столике пачки старый номер, от нечего делать разворачиваю. И не понимаю сначала, в чем дело.

На полях и внутри, в тексте, красной линией обведены некоторые места. И короткие приписки карандашом.

Отчеркнута телеграмма: «Париж. (Радио). Макдональд заявил корреспонденту пражской газеты “Народны Листы”, что следующая конференция состоится в Женеве для разрешения вопроса о безопасности всех народов».

И сбоку приписка генерала:

«Ты мне еще поговори! Выскочка!»

Отчеркнуто: «Старый партиец В. Лебедев предан суду революционного трибунала за растрату собранного продналога в Тамбовской губ. Приговор неизвестен».

Приписка:

«Расстрелять вместе с судьями».

A затем, в разных местах, против коротких информационных заметок о России и Европе, небольшие резолюции «Нужно относиться осторожно»; «Необходимо расследовать, так ли это»; «Дайте мне его, я доберусь до причины». И через всю заметку о Д. Мережковском, который собирается выпустить из печати роман «Тутанхамон на Крите», жирными буквами: «А это еще что за гусь? Личность, во всяком случае, неизвестная».

– Здравствуйте, Павел Андреевич. Как живете? А, и вы тут. Здравствуйте. Вот что… Мне нужен для Мурочки апельсин. Есть у вас хороший, сочный?

– А вот посмотрите, Мария Ильинишна. Теперь не сезон. Всего три штуки осталось.

– Ах, я знаю, что не сезон! Слава Богу, у Елисеева целыми десятками покупала. To-есть не я, а экономка. Но это сморщенные, Павел Андреевич! Ужасные!

– Какие есть, Марья Ильинишна. А что с Мурочкой? Нездорова?

– Да. Жар. Кашель. Вы понимаете, что значит болеть ребенку в наших условиях! А он не пустой внутри, Павел Андреевич? Как вам кажется?

– Не думаю. Впрочем, один разрежу, если хотите, на пробу.

Шутилин берет с прилавка нож, рассекает апельсин, с любопытством рассматривает обе половинки. А дама, – та самая, с которой я вчера познакомился, – вынимает из сумочки золотой лорнет, подносит к глазам.

– Ну-ка? Ах, Боже мой! Одни кости да кожа. Мумия! Может быть другой, Павел Андреевич? Как вы думаете: не лучше – этот?

– Попробуем этот.

Так как Каненко сегодня не зашел, то Шутилин, не дожидаясь обеденного перерыва, около одиннадцати часов запирает лавку, кладет ключ в карман и отправляется со мною к кафане. Идет он бодрой упругой походкой, покручивая усы, и по дороге, по поводу спора с Петром Александровичем, подробно рассказывает, в каких кавалерийских полках какие фуражки: у каргопольского верх белый, околыш – бутылочный, у уланского литовского верх темно-синий, околыш – алый; у третьего уланского смоленского верх темно-синий, околыш – белый, а у пятнадцатого гусарского украинского околыш синий, а верх – цвета бедра испуганной нимфы…

Художника мы застали за работой. Возле кафаны, в небольшом дворике, который замыкается с двух сторон чужими постройками, он расписывает глухие стены этих построек огромными панно, чтобы превратить, по заказу хозяина кафаны, унылый двор с двумя чахлыми акациями в уютный сад – «башту». На одной стене уже красуется знойная пустыня с пальмами, сфинксом, пирамидами на горизонте; на другой – рай, древо познания с яблоками, змий, соблазняющий Еву.

Каненко пишет большими кистями прямо из ведер, причем ведра только два: с зеленой краской и с красной. Возле него, тут же, на стуле, сидит генеральская дочь Люся, следит за работой, делает вид, что помогает, но по существу, конечно, мешает. Я слышу, подходя, о чем она говорит.

– Алик!

– Я.

– Алик… А у тебя чудесный нос! Знаешь?

Каненко смущенно знакомится, прерывает работу, говорит, что у его соседки, действительно, сдается комната. Но подробности расскажет в перерыве, во время обеда. Мы с Шутилиным садимся на террасе кафаны, заказываем традиционную «чорбу», причем на второе Шутилин советует взять «ражничи», с баклажанным соусом, который здесь удивительно пикантно готовят с красным и черным перцем одновременно.

Постепенно приходят обедающие. Заполняются столики. А со стороны сада, вдруг, раздаются крики, горячий спор, и на террасу поднимается весь красный, возбужденный Каненко.

– Что такое, Алексей Викторович?

– Я брошу! Это черт знает что! Ради экономии согласился… писать только зеленой и красной… А теперь уже в сюжет вмешивается! Требует, чтобы по пустыне для оживления медведь ходил! На фоне пирамид! Со сфинксом!

Жуткий гость

Наконец-то для Катушкина, а значит временно и для меня, есть пристанище. Соседка художника сдала комнату, и комнату, сказать правду, уютную. Одно неудобство – нельзя пользоваться шкапом, комодом и вешалкой: все занято хозяйскими вещами. Воспрещено, кроме того, умываться внутри – нужно ходить к колодцу, чтобы не брызгать на пол. И, наконец, попасть в комнату можно только через другую, жилую, где возле двери стоит кровать.

В ожидании вечера, пока спадет жара, я сижу у окна, печально гляжу на пустынную улицу.

Как странно: и светло, и жарко, и солнце светит, а как будто – в гробу. Или, быть может, это мираж – и ничего нет? Ни улицы, ни раскаленной извести замкнувшихся ящиков, ни загара румяной черепицы под небом? Среди вывороченных камней мостовой пытается расти трава – как поэт в условиях демократической жизни. И никого вокруг. Только напротив, у рыжих ворот, в мирном соседстве пятнистый кот и дворняжка с утомленным опущенным ухом.

– Простите, это вы изволили приехать из Белграда? К господину Катушкину?

Передо мною внизу, у окна, странная фигура в шубе с поднятым воротником. Бледное старое лицо с заостренной русой бородкой, пытливые чуть испуганные глаза, мягкая виноватая улыбка, как у подчиненного. Получив подтверждение, незнакомец просит принять по важному делу и через несколько минуть сидит против меня, вытирает лоб серым платком.

– Вам, наверно, жарко в шубе? Такой день… Душный…

– Да, да, ничего… не беспокойтесь. Я положу на стульчик… Сюда. В прошлом году, когда жил в Митровице, украли ее, знаете… Слава Богу, полиция нашла. Вот теперь и не расстаюсь. Единственное, что осталось… От всего.

Он осторожно вытягивает руки, откидывает шубу на спинку, любовно разглаживает.

– Вы курите?

– Премного благодарен… «Сава»?

– Да, к сожалению. Приходится самые дешевые…

– Хе-хе! Да что уж. Конечно, приходится. А не то было бы, ежели войну, например, выиграли бы. Константинополь бы взяли. Вот покурили бы! Только, все же, я думаю, простите, вы это для видимости… Хе-хе!

– Что для видимости?

– А «Саву»… Чтобы в глаза не бросалось. Мне генерал Шутилин уже изволил все рассказать. Обнаружит…

– To есть… что? Не понимаю.

Незнакомец придвигает стул, кладет мне на колено руку, таинственно понижает голос:

– Регистрируете?

На лице у него страшная сложность: лукавство, радость, тревога, надежда, пытливое ожидание, страх разочарования.

– Помилуйте! Кого?