Андрей Ренников – Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения (страница 46)
К двенадцати часам Елагин явился.
Лицо было зеленое, голова взлохмаченная, глаза красные. Так как обычно он никогда ничего не пил, вид у него был такой, будто человек перенес тяжелую болезнь.
– Ну, что? Ну, как? – начали мы расспрашивать.
И он рассказал:
– Это было что-то ужасное. Приехал я в Гатчину около трех часов, отправился к Куприну на квартиру, позвонил. И после нескольких звонков открывает дверь он сам. По его виду догадываюсь, что попал неудачно.
– Вам что? – мрачно опрашивает.
– Вы меня не узнаете, Александр Иванович? Я у вас бывал. По делам «Лукоморья»…
– А! Верно! – Лицо Куприна изменяется, появляется улыбка. И затем он поворачивается назад, радостно кричит вглубь квартиры:
– Господа! Четвертый партнер есть!
Как ни старался я убедить хозяина, что должен сейчас же возвращаться в Петербург, что у меня спешные дела, – бесполезно. Заявил он, что не даст рассказа, если не сыграю с ними в винт, и потащил в кабинет.
Там, за письменным столом, поставленным посреди комнаты, сидело два человека, находившихся в таком же состоянии духа, как и сам Александр Иванович: репортер Маныч150 и поэт Рославлев151, фигура которого от выпитого вина казалась особенно грузной. На столе находились бутылки, стаканы, кое-какие закуски. На диване у стены – тоже бутылки, но уже пустые.
– Садись, – приказывает мне Куприн, выдвигая маленький столик для игры. – Сейчас начнем. Только, господа, – по большой. По маленькой не интересно.
Хотя я и играю в винт, но заниматься этим сейчас, ни с того, ни с сего, да еще в пьяной компании, мне совсем не хотелось. Однако, чтобы получить рассказ, пришлось покориться. Просидели мы так часа два, я стал выигрывать. И тут-то началось самое неприятное.
– Братцы! – мрачно сказал, вдруг, Маныч, подозрительно взглянув в меня мутными глазами. – А не думаете ли вы, что он шулер?
– Очень возможно, – согласился Рославлев.
– В таком случае подождем немного, а затем, если не прекратит выигрывать, начнем бить.
– Бросьте, господа, бросьте, – вмешался Куприн. – Никакой он не шулер. Чепуха. Но для игры шансы, действительно, не равны. Мы пьяны, он – трезв. Это не годится. Ну-ка, Маныч, придвинь к нему закуски и водку!
– Верно! Пусть пьет, подлец.
– Только к чему закуски? С закусками не так опьянеет!
Куприн налил водки в винный стакан и протянул мне:
– Пей.
– Александр Иванович – взмолился я. – Увольте. Я вообще не люблю ни водки, ни вина…
– Пей!
– А чтобы мне не выигрывать, освободите и от игры.
– Вот как? В таком случае, – вон отсюда!
– Глаза у Куприна стали зелеными. A все знают: когда делаются они зелеными, можно ожидать чего угодно. Покорился я, выпил; стал играть, снова выпил; начал проигрывать, опять выпил… В кабинете было дымно и душно. Иногда в воздухе мелькали пустые бутылки; это Маныч освобождал стол, хватая их за горлышко и ловким движением перебрасывая через свою голову назад, на диван. До семи часов вечера тянулось мое мучение. В глазах мутилось, стены кабинета качались, стол плавал по полу, физиономии собутыльников то появлялись откуда-то из тумана, то исчезали. Но все-таки, рассказ я, в конце концов, получил.
Иногда, после вечерних редакционных собраний «Лукоморья», некоторые из нас целой группой направлялись куда-нибудь в ресторан. Обычно ходили в «Вену», – излюбленное место писателей, журналистов и художников, без различия направлений и вкусов. Здесь всегда было многолюдно и шумно. На стенах красовались картины, наброски карандашом, стихотворные посвящения – автографы, – поднесенные поэтами и художниками в дар ресторану. Кое-кто дарил от чистого сердца, кое-кто в счет неуплаченного долга за ужин.
Между прочими посвящениями и эпиграммами находилось здесь и известное двустишие поэта Потемкина152, адресованное двум хорошеньким кельнершам:
A иногда, вместо «Вены», посещали мы ресторан «Давыдки» на Владимирском. А кто зарабатывал много, отправлялся в более дорогие места. Ночной Петербург вообще обладал не меньшим количеством мест для собраний образованной публики, чем Петербург дневной. В дневных собраниях интеллигенты обычно объединялись и разделялись во имя общего счастья; шумели за столами, покрытыми зеленым сукном; произносили речи ради спасения ближних. Наряду с суетливыми лицами свободных профессий, и дневной чиновный Петербург тоже исполнял свое дело. Скрипели перья, стучали машинки, фигуры с почтительно изогнутыми спинами подносили начальству доклады. Страдая исторической одышкой, подгоняемый в разные стороны различного рода погонщиками, двигался в будущее дневной Петербург, неизвестно куда.
А наступала ночь, сменялся дневной туман ночными огнями со скачущими отблесками в холодной Неве, – и стремления к общему счастью сменялись у интеллигентов стремлениями к удовлетворению личных запросов.
Вместо Таврического дворца, Соляного городка, Тенишевскаго зала, редакций газет, банков, министерств, гвардейских казарм, – «Медведь», «Фелисьен», «Кюба», «Эрнест», «Аквариум», «Вилла Родэ», цыгане «Новой Деревни». Столы уже не с зеленым сукном, с белыми скатертями. На месте чернил – графинчики с жизненной влагой. На повестке дня икра, кулебяка, омары, грибки в сметане, осетрина, рябчики, мороженое, кофе, ликеры… И все это – на ночь. На одну ночь, а не на несколько.
Невоздержанная в своих дневных порывах к общему благу, русская публика была невоздержанной и в ночном порыве к личному счастью. Русский человек любить отягощать не только свой дух, но и материю тоже, ели с конца вечера до глубокой ночи, ели с перерывами и без перерывов, ели неудержимо, настойчиво, будто в предчувствии, что впоследствии уже через несколько лет, не увидят ни икры, ни рябчиков, ни осетрины…
Шумел ночной Петербург звоном ножей, тарелок, бокалов. Шумел гудками автомобилей, выкриками лихачей, мчавших разгулявшихся господ на Острова. Шумел цыганскою песней…
И, как дневной Петербург, не знал он, куда приведет его вся эта цыганщина мысли и чувства.
Война
Если, по словам Достоевского, наш русский народ бывал иногда неправдоподобным, то, естественно, неправдоподобной бывала и наша Империя.
В мировой истории мы что-то не встречаем таких странных царств, империй или республик, которые вместо собственного благоустройства занимались прежде всего благотворительностью по отношению к другим народам. Главной целью чужих империй было – у кого-то что-нибудь захватить, кого-то покорить, на кого-то навести страх. Главной же целью нашей Империи, наоборот, было – кому-то помочь, кого-то от кого-нибудь защитить.
Восстают греки. Вассал турецкого султана Мегмет-Али начинает жестоко расправляться с восставшими. И российская Империя идет на помощь угнетенным, уничтожает совместно с союзниками турецко-египетский флот при Наварине.
Права православных христиан в Палестине попираются Турцией. Российская Империя требует от султана восстановления прав. И вовлекается в войну, окончившуюся падением Севастополя.
Население Боснии и Герцеговины поднимает против турок восстание. После неудачи восстания Сербия и Черногория объявляют войну Турции, терпят поражение. И российская Империя, из-за отказа турок заключить перемирие и выполнить условия константинопольской конференции, начинает военные действия.
Вообще, с начала XIX века среди всех великих держав только Россия во внешней политике сообразовалась с нравственными нормами. Признавая ценность индивидуальной морали, Запад – а особенно Англия – не считал нужным вводить мораль в отношения между народами. Нация рассматривалась, да и рассматривается до сих пор, как животный организм, действующий исключительно на началах звериной борьбы. Ради национальной выгоды все средства хороши, всякая неправда – правда.
И только дикая Российская Империя ощущала себя среди культурных народов не как животный организм, а как личность. Личность, несущая в себе христианские чувства, сожаление к слабым, верность слову, готовность на бескорыстную помощь.
Начавшаяся в 1914-м году из-за Сербии война с Германией была продолжением нравственных традиций России. Так она и была понята нашим общественным мнением, с энтузиазмом откликнувшимся на призыв к борьбе за правое дело. Разумеется, с точки зрения государственно-эгоистической, эта война была большой ошибкой, как были ошибками и все предыдущие наши заступничества за угнетенных.
Насколько быстрее развилась бы русская материальная культура, не будь этих идеологических войн! И у крестьянина была бы курица в супе, и у мещан появилась бы мебель в стиле рококо, и интеллигент жил бы не в двухэтажных домах, а в шестиэтажных.
И, главное, не погибла бы сама Империя, не пожелавшая отказаться от своего христианского лика. И вместо нее не пришел бы в мир Союз советских республик, оказавшийся по духу и по международной морали более сродни цивилизованному Западу, чем православная царская власть.
Но если не люди, то Господь знает цену всему. И воздаст должное всем.
В первые месяцы войны было у нас много искреннего пафоса. Трогательные манифестации перед Зимним дворцом, патриотический подъем в населении; оппозиция на время исчезла, слово патриот не заключалось в кавычки; революционеры притихли, партийная рознь стушевалась, искусственно вызывавшееся разделение национальностей исчезло; депутаты разных фракций в Думе жали друг другу руки; в Одессе, встретив патриотическую процессию, Пуришкевич153 расцеловался с раввином…