реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Ренников – Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения (страница 44)

18
«Лила, лила, лила, качала Бокалы тельного стекла, Белей лилей, алее лала Была бела ты и ала.»

Однако, декаденты и символисты были довольно умерены. В литературе и в живописи они соответствовали кадетским оппозиционерам в политике. Социалистам же – эсерам, эсдекам и большевикам – новые поэты и художники могли показать свое духовное сродство только полным революционизированием форм и содержания искусства. И в результате появились футуристы, эгофутуристы, представители «заумного» творчества.

Помню – перед самой войной – незабываемый вечер, данный Маяковским и его сподвижниками в зале Тенишевскаго училища. Нарядившись в желтую кофту и приколов к костюму цветок совсем не в надлежащем месте, Маяковский декламировал какой-то из своих поэтических шедевров, кажется, это:

«Восемь, Девять, Десять. Вот и вечер. В ночную жуть Ушел от окон Хмурый декабрый…»

Затем, после Маяковского, основатель Литературного общества «317» Хлебников декламировал:

«Бобозоки пелись губы, Воэоми пелись взоры, Пиээо пелись брови, Лиэээ пелся облик.»

Вслед за Хлебниковым выступил некто, кажется, Крученых, уже окончательно левый, судя по стихотворению, начинавшемуся такими словами:

«Убещур Скум, скум, Вы-ско-бу.»

В общем, все это было прекрасно, искренно, задушевно, нисколько не напоминая Пушкина, и потому награждалось дружными аплодисментами. Однако, что оказалось самым замечательным и знаменательным на футуристическом вечере, это – заключительное слово самого Маяковского. Подойдя к рампе, он обвел присутствовавших презрительным взглядом и произнес:

– Господа! Мы, новые поэты, плевать хотим на вас и вообще на всю публику!

Трудно передать те овации, которые явились ответом на эти проникновенные слова оратора. Только несколько человек смущенно улыбалось, принимая выступление Маяковского за милую шутку. Все же остальные бешено аплодировали, ревели от восторга и даже кричали «бис». Чувствовалось, что контакт между эстрадой и зрительным залом установлен вполне и что русская интеллигенция всей душой идет навстречу своей новой литературе.

Подобный контакт наблюдал я в те же времена и на выставках художников-футуристов или кубистов. Одна выставка носила поэтическое название «Ослиный хвост»; другая, наоборот, название строго-научное, кубистическое: «0-10». Нужно было видеть то священное благоговение, с которым утонченные интеллигенты обходили залы с картинами Бурлюков и прочих мастеров «Ослиного хвоста», останавливались перед полотнами и старались среди разноцветных мазков и наудачу разбросанных контуров отыскать «Автопортрет», «Натюрморт» и «Ночь на Волге».

A после подобных литературных вечеров и художественных выставок тех же изысканных интеллигентов можно было встретить ночью в кабачке «Бродячей собаки», где новая литература и новая живопись заедались севрюжиной с хреном.

«Русский народ иногда бывает ужасно неправдоподобен», – говорил Достоевский. Но это едва ли верно по отношению к простому народу. И рабочие и мужички были очень правдоподобны, знали, чего хотят. А вот интеллигенция, действительно, отличалась некоторым неправдоподобием. В мечтах своих металась от богоискательства к марксизму, от конституции к футуризму, от футуризма к севрюжине с хреном; была идейна, любвеобильна, образована, даже умна.

Однако, умна как-то странно. Приблизительно так, как это в несколько грубой форме определил толстовский мужик:

– Барин наш человек умный, но ум-то у него дурак.

Знакомство с деревней

Перед самой войной работы у меня в «Новом времени» было много. Кроме писания очередных фельетонов и рассказов, приходилось редактировать в газете «Отдел внутренних известий», в котором печатались корреспонденции со всех концов России и провинциальная хроника. Попутно с этим редактировал я и литературно-художественный журнал «Лукоморье», открытый по моей инициативе издательством А. С. Суворина.

Вся эта работа была интересной, но «Отдел внутренних известий» иногда тяготил. Не потому, что было лень им заниматься, а потому, что в присылавшихся корреспонденциях с мест часто затрагивался вопрос о положении русской деревни, о земских нуждах, о сельскохозяйственной экономике, – а к занятию этим у меня не было склонности. Всю молодость свою посвятив математике, астрономии и философии, я как-то не успел ознакомиться с мелкой земской единицей, с чресполосицей, с Крестьянским банком и прочими мало интересовавшими меня вещами. Да и практически я русскую деревню совсем не знал. Детство свое провел на Кавказе, в студенческие годы жил исключительно в городах, летом к родственникам или к знакомым помещикам не ездил. И потому для меня русский крестьянин был каким-то таинственным незнакомцем, о котором справа и слева мне рассказывали много легенд, но которого я лично видел очень редко, главным образом тогда, когда он со своей телегой появлялся на городских улицах.

Подобное невежество, конечно, меня угнетало, но все же не приводило в отчаяние. Я утешал себя мыслью, что многие горожане-интеллигенты, не только правые, но даже левые, и даже народники, и даже социалисты-революционеры, были в таком же положении как я. И, действительно, едва ли многие петербургские и московские журналисты из левого лагеря, особенно из профессоров, писавшие статьи об ужасном положении крестьянства, знали это крестьянство лучше меня.

Да и когда нам, горожанам-интеллигентам, занятым своим повседневным делом, можно было ознакомиться с загадочным крестьянским племенем, которое на выставки футуристов не ходило, в славянофильских кружках не участвовало и на заседаниях религиозно-философского общества не присутствовало?

В общей массе своей знали мы мужичка главным образом по литературным типам: Хорь и Калиныч, Касьян с Красивой Мечи, Аким из «Власти тьмы», персонажи из «Деревни» Бунина. Затем стихотворения: «Что ты спишь, мужичок», «Ну, тащися, Сивка»…

А, вдобавок к этому, наблюдали мы деревню из вагона железной дороги. Мощный локомотив экспресса несет изПетербурга или из Москвы к далеким окраинам. Кругом – зимние снежные равнины. Или летние золотые поля. Вдали, там и сям – деревушки, солома на крышах, высокие журавли колодцев, серые стога сена. За один, два дня переезда, возле железнодорожного полотна смена почвы, на которой зиждется народное хозяйство: песок, чернозем, суглинок…

И, наконец, встречались мы, городские интеллигенты, с мужиками и бабами на дачах во время летнего отдыха. Покупали у них молоко, грибы, малину. Беседовали с ними, толковали о благодетельности интенсивной культуры, а они сочувственно кивали головами, вздыхали и говорили:

– Оно-то, должно быть, хорошо. Только не знаем мы, что это такое.

Разумеется, мне для ведения провинциального отдела нужно было поглубже ознакомиться с крестьянским вопросом. И я пользовался каждым случаем, когда ко мне в отдел заглядывали земские или административные деятели, приезжавшие в Петербург и по разным поводам посещавшие нашу редакцию.

Довольно часто, например, бывал у меня губернатор Кошуро-Масальский142, человек очень словоохотливый, хорошо знавший жизнь своего района. Но о крестьянах ему было говорить неинтересно. Начнешь его расспрашивать, а он уклонится в сторону и старается рассказать какую-нибудь веселую историю из административной практики.

– Вот, приехал я как-то раз в один из своих уездов, – повествует он, – и на вокзале, понятно, встречает меня исправник. Объехали мы с ним те учреждения, которые я хотел осмотреть, и когда официальная часть поездки окончилась, смущенно обращается он ко мне и говорит:

– Ваше превосходительство! Я и жена моя почтем за большую честь, если вы отобедаете у нас. Жена насчет всяких блюд великая мастерица. Мы были бы весьма счастливы…

– Благодарю вас, с удовольствием, – отвечаю я. – Только мне нужно сначала сделать кое-какие визиты. А в котором часу вы обедаете?

– Если вам удобно, в три часа. Это здесь обычное время. Когда дети приходят из гимназии.

– Хорошо, – соглашаюсь я. – Только простите, если немного задержусь. Надеюсь, вы мне дадите кар д-ер де грас?143

Кар д-ер де грас? – с некоторой тревогой переспросил он. – О, обязательно, ваше превосходительство! Постараюсь.

Отпустил я исправника, поехал делать визиты. И опоздал к обеду как раз на четверть часа, как предупреждал. Стол был заставлен закусками; из кухни доносился треск горящих дров, шел запах чего-то вкусного жареного, чего-то вкусного вареного. Обед оказался прекрасным. А когда, к концу обеда, подали кофе, и хозяйка вытащила из буфетного шкапа несколько бутылочек с ликером и поставила на стол, исправник сконфуженно обратился ко мне:

– Простите, ваше превосходительство, но, к сожалению, никак не мог удовлетворить ваше желание. Целый час бегал по всем магазинам, спрашивал ликер «кар д-ер де грас», но ни у кого нет. Бенедиктин есть, абрикотин есть, какао-шуа – тоже. А,вот, кар д-ер де грас не имеется. Необразованная у нас публика!

Вообще любопытных эпизодов и анекдотов рассказывали мне немало приезжавшие из провинции деятели. Но от этого, как и от дачной малины или грибков, знакомство с русской деревней расширялось у меня очень мало. Только перед самой войной стал я по присылавшимся корреспонденциям и по рассказам прибывавших в Петербург помещиков замечать, что положение в деревне становится более напряженным, что агитация народников и революционеров-социалистов приносит плоды. Очевидно, тургеневские наивные Неждановы стали теперь более опытными.