реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Ренников – Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения (страница 110)

18

Модернизм с этими «пятнами» уже прочно завоевал свои позиции. В угоду краскам с их нашлепками отходил на второй план классический старый рисунок. Но импрессионистическая манера еще знала предел. Никто не помышлял в первое время о такой свободе рисунка, когда нос на портрете раздваивается, ухо лезет на темя, а глаз из-под подбородка смотрит на мир. Но постепенно пришли футуристы, кубисты… За ними – сюрреалисты, абстрактисты. И, в результате, после Рафаэля, Рубенса, Рембрандта, Делакруа – перекрещивающаяся цветные линии по диагоналям: справа налево, слева направо…

Не много дал нынешней живописи ее предшествующий многовековый прогресс!

Дал столько же, сколько былое европейское зодчество дало современной архитектуре-модерн: вместо величавых соборов – парижского, амьенского, кельнского, церкви-отели Матисса; вместо луарских замков и версальских дворцов – дома в виде фабрик и броненосцев. Во главе с высочайшей дырявой башней Эйфеля.

19. Техника и искусство

Рассматривая причины падения художественного творчества в литературе, в музыке и в пластических искусствах, мы не можем, конечно, объяснить это извращение идеи прекрасного одним только фиглярством и жалкой саморекламой. Разумеется, в наше время, как никогда, шарлатаны легко проникают на верхи культурной жизни народов. Точно так же, в силу продажности бульварной печати, реклама сплошь и рядом создает из бездарностей таланты, из заурядных людей – исключительных деятелей.

Но наряду со всей этой накипью современной нечистоплотной морали проявляется во всех областях искусства и подлинная трагедия, вызванная причинами более глубокого свойства.

Как всякое жизненное проявление, области духовного творчества естественно требуют обновления, роста и развития форм. Как ни замечательны были одиночные образцы древней литературы, какие вспышки таланта ни дало Возрождение с последующими веками, но нет никакого сомнения в том, что литература XIX века принесла миру наиболее великое и наиболее блестящее из всего того, что получила до сих пор европейская цивилизация с древнейших времен.

Обогащался язык, шлифовалась его внешняя форма, накоплялись художественные образы, развивалось изящество стиля; множились люди, искусно владевшие пером. Вместо одиноких трубадуров и миннезингеров средних веков рассыпались плеяды утонченных поэтов. Плоды творческого вдохновения стали затоплять своим богатством культурное общество.

Чутко прислушиваясь к эстетическим запросам своих ценителей, а иногда и ведя их за собой, литература сменяла течения, переходя от сентиментализма к романтизму, от романтизма, к реализму, к натурализму. Эта смена направлений в силу многочисленности ярких литературных талантов и их естественного соревнования, происходила довольно быстро; но касалась она главным образом не стиля и внешней формы изложения, а внутреннего отношения автора к темам и к изображению жизни. Во всех этих трактовках были перепробованы различные отражения души на внешний мир, на многоцветность человеческой психики. И нежный отклик на все прекрасное и в природе, и в жизни; и патетизм в обрисовке стихий и страстей; и лиризм в трогательном, и эпичность в великом; и романтическая грандиозность в охвате целых эпох, и натуралистическая многословность в любви к мелочам и обыденности. И после всей этой исчерпанности покачнулось художественное равновесие света и тени в сюжетах: пришел модернизм с уродливой односторонностью, с нарочитым болезненным психологизмом, с любованиями эгоизмом, извращениями, с бесплодными попытками найти в безобразном прекрасное.

И рядом с этим стихотворная поэзия, старшая сестра прозы, испробовав все углы отражения жизни, использовав всю утонченность изысканных форм, ушла в крайность субъективизма, в пифийскую загадочность словотворчества.

При бесконечном разнообразии жизненных положений и достойного фона для воспроизведения истинное вдохновение могло бы без срока создавать все новые и новые образы. Но стал иссякать пафос, художественное наслаждение читателей сменилось нездоровым любопытством к болезненным темам… И вдохновение стало уступать место побуждениям соревнования.

Такую же картину угасания настоящего творчества мы наблюдаем и в музыке, и в пластических искусствах.

Разумеется, с точки зрения тем, настроений и кантилен область музыки безгранична. Человеческая душа по природе своей всегда поет, когда к ней прикасается Бог. Рисунки мелодий и темпы могут в своих сочетаниях варьироваться беспредельно. Но нельзя того же сказать относительно гармонизации и инструментировки. Эстетическое восприятие требует одновременного соединения звуков, только в простейших сочетаниях колебаний. Гармония, в противоположность мелодии, заключена в определенные рамки и терпит диссонансы при обязательном их разрешении. Кроме того, темперированная гамма бедна. При таком ограничении для автора, желающего или искренно расширить область музыкального творчества, или нарочито выдвинуться из ряда других, легко возникает соблазн.

И соблазн победил.

А наряду с этим дошла до исчерпанности и инструментировка, как в звучании отдельных инструментов, так и в полифонии. Недаром Вагнер, чувствуя недостаточность в оркестре гобоя и фагота, заказал мастеру Заксу особый инструмент, названный «саксофоном». Но, по иронии судьбы, саксофон понадобился впоследствии не столько для симфонических выступлений, сколько для негритянской музыки джаза.

В общем, с музыкой, в смысле отступления от гармонических норм, произошло то же, что с живописью, которая после блестящего равновесия между рисунком и красками незаконно вышла за пределы рисунка, стала заливать полотна игрою колорита, без формы и содержания.

A тем временем, в силу быстрого развития материальной культуры, общественная жизнь постепенно ускоряла свой темп и вместе с этим сокращала тот досуг, который так необходим для процветания искусства. В конце прошлого столетия и в начале настоящего полновесные романы Вальтер Скотта, Диккенса и даже Гюго стали казаться слишком тягучими; их возможно было читать в эпоху дормезов318, а не во времена курьерских поездов; или в усадьбах свободного от труда высшего класса, а не в городских квартирках служилых и отягощенных работой интеллигентных людей. Интерес к искусству становился все более суженным, отрывочным, торопливым. Только те течения и произведения, которые сопровождались рекламными выкриками и шумом кружковщины, стали привлекать внимание масс. Любовь к наслаждению прекрасным превратилась в любопытство к невиданно-необычному.

Но все это снижение вкуса, и вся эта усталость, как в творческом вдохновении, так и в эстетическом восприятии его, сами по себе не были так грозны: после периода временной расслабленности и блужданий в поисках синей птицы – могла бы вновь наступить эра новая взлета, эра синтеза нерушимо-старая с освежающим новым. И это, быть может, пришло бы, если бы не те изобретения механической техники, которые могут нанести истинному искусству непоправимый удар:

Фотография. Кинематограф. Радиофония. Мы не знаем, что произошло бы с живописью эпохи Возрождения, если бы фотография была изобретена не в прошлом столетии Дагерром и Ньепсом, a, например, в пятнадцатом веке учителем Рафаэля Перуджино. Наверно, был бы тогда Рафаэль прекрасным фотографом, но мы бы не видели после него ни Сикстинской Мадонны, ни «Прекрасной садовницы». И Тициан, должно быть, не написал бы портрета герцогини Урбинской, а снял бы с нее фотографию. И Ван Дейк в Нидерландах, вместо того, чтобы писать свои портреты, просто снимал бы их за определенную плату, талантливо ретушируя и кое-где подрисовывая. И вообще, сколько было бы в истории прекрасных фотографов! Рембрандт, Рубенс, Рейнольдс, Ватто, Давид, Делакруа…

Появление фотографии сразу уменьшило число художников, выходящих из среды обыкновенных любителей. Сколько прекрасных фамильных портретов без подписи хранилось в старинных домах и усадьбах, написанных безымянными родственниками или друзьями. А сейчас, вместо этого, на всех стенах – фотографии, фотографии, фотографии…

А что было бы с литературой и с драматическим театром, если бы кинематограф появился давно, например, в Англии незадолго перед царствованием королевы Елизаветы, перед тем как Шекспир приступил к своей деятельности? На экране появились бы страшно-комические сценки «Много шуму из ничего», «Виндзорские Кумушки». Затем – драмы в три тысячи метров: «Юлий Цезарь», «Король Лир». И уже через пятьдесят лет никто бы не знал, что существовал кинематографический сценарист Шекспир, очень способный, смененный очередным другим автором на том же плоском экранном фоне. И о сценаристе Мольере забыли бы уже при Людовике пятнадцатом, и ничего не знали бы о нем, как не помнят и не знают о сценаристах нашего времени.

А кинематограф по существу своему, действительно, не может дать гения-автора. Он способен поднять на огромную высоту талант режиссера, но создать вдохновенно-гениального автора – никогда. И не потому, что таких исключительных дарований вообще нет, но потому, что сам кинематограф не искусство, а только его суррогат. Как художественная фотография суррогат живописи.

Между истинным произведением искусства и воспринимателем-перципиентом его не должно быть механических мертвых посредников. Можно увесить стены огромного зала фотографическими снимками с произведений всех лучших итальянских мастеров; можно иметь их даже цветными. Ознакомление с историей живописи будет солидное. Изучившего снимки можно зачислить даже в разряд современных эстетов. Но все эти снимки, вместе взятые, не стоят одного живого полотна, к которому прикасалась непосредственно кисть художника. Во всяком восприятии прекрасного должна существовать непосредственная связь между перципиентом и объектом, будь то творческая природа или творение человека. А фотографическая стена-экран кинематографа умерщвляет неуловимую, но реальную мистику театра. Между актерами и зрителями настоящего театра существует не только зрительная и слуховая связь, но то, что называется контактом между сценой и залом. Подобного психического контакта, о чем мы уже говорили, раньше, в кинематографе нет. Зритель фильма испытывает все полагающиеся в каждом случае эмоции: плачет, смеется, восторгается, негодует. Но холодная стена остается.