18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Платонов – Том 1. Усомнившийся Макар (страница 49)

18

Машина увеличивала ход. Мощь ее росла и, не находя сопротивления, уходила в скорость.

Лопнула нижняя спираль, с визгом оторвался кусок трубы и, вращаясь, ударил в деревянную стенку сарая, пробил ее и вылетел на двор.

Турбина выскочила из подшипника и зарылась в землю.

Маркун вышел за дверь и остановился. Лозина низко опустила голые хворостины и шевелила ими по ветру. Загудел третий гудок. Второго Маркун не слыхал.

– Я оттого не сделал ничего раньше, – подумал Маркун, – что загораживал собою мир, любил себя. Теперь я узнал, что я – ничто, и весь свет открылся мне, я увидел весь мир, никто не загораживает мне его, потому что я уничтожил, растворил себя в нем и тем победил. Только сейчас я начал жить. Только теперь я стал миром.

Я первый, кто осмелился.

Маркун взглянул на бледное, просыпающееся небо:

– Мне оттого так нехорошо, что я много понимаю.

28 августа 1920 г.

Апалитыч*

Апалитыч был хвощеватский сапожник. Работать он начинал, когда черти еще на кулачках не бились, а кончал пораньше, когда солнце выходило к большому логу.

Он был стар, до того стар, что, когда девки пели: «Дедушка, дедушка, а сколько тебе лет?», он хрипел: «Аль семьдесят, аль под девяносто».

Апалитыч заржавел от горя и жизни, борода его давно высыпалась, и он выглядывал пожилым молодчиком. Обувь Апалитыч лепил из старья, которое он ходил набирать в городе. Опорки выходили из-под его рук жениховскими сапогами. Он смажет их, наярит до огня, залатает кое-где на живую нитку, и готово.

После приходил кто-нибудь с села и говорил:

– Апалитыч, что ты, старый идол, сделал. Рази это сапоги? Они обои на одну ногу, и пальцы уж вылезают. Ведь это чистое наказанье господне. Ты б хоть чудочек подумал…

Апалитыч набивал трубку и давал гостю табаку.

– Закури, сынок. Савельич с Землянки привез. Крепок, душа плачет…

– Ты сказывай, что мне с сапогами-то делать.

– Да хуть што, хоть одевай да пляши в них. Ай они нужны мне.

– Эх, собачья твоя душа…

– Ну-к што ж. Собачья, собачья… А у кого человечья?.. Откель она суды упадет.

Вечера Апалитыч просиживал на завалинке и гнул ребятишкам, что было на свете, когда никого не было.

– Пора ужин варить, старый брех уж сидит, – говорили бабы и затопляли.

– Ох, да когда ж он сдохня, чертишша, – выли какие постарее. – Ну бреша, ну бреша, слухать не хоцца.

А у ребятишек сопли текли от Апалитычевых рассказов.

– Вот, когда ни села этого, ни Дона еще не было, пас раз я царских коров, и едет машина по рельсам, а коровы стали на путях, ни взад ни вперед. Стал я супротив и окоротил машину. Стой, ору, окорочайся. Стал я, уперся. Машина вдарилась в меня и окоротилась. А ногами я так впер в землю, что она закачалась и перекосилась и с той поры боком пошла. И не туда, куда надобно, не в ад к сатане, куда Бог послал, а назад на небо, к Пресвятой Богородице на вымоление… Вон вить што. И скоро, ребята, мы прилетим усе туда, где солнце да ангелы одни поют и скакают. Так-то…

– А куда ж, Апалитыч, земля тогда денется? – спрашивали ребятишки.

– Землю я под конец съем. Оттого я и не умираю, все жду.

– А ты куда денешься?

– Я дедом прихожусь Христу, сыну Бога живого, и мне первое место в раю, я буду хозяином там надо всеми вами.

– А-а.

– А вы думали што? Это я все нарошно делаю: сапоги шью, в избе с бабой живу. А так – я не здешний, не бабьин сын.

Апалитыч посмотрел на тихое небо, на Дон из белого огня, на все поля, откуда некуда вырваться – все будут те же поля и поля, и соломенные деревни, и девки по вечерам у плетней, и нету ничему конца-краю, как душевной скорби Апалитыча, которая растет с детства из травинки и выросла в дуб, которому земли мало, Бога мало, небо коротко и одно спасение – в светопреставлении, когда он землю нечестивую пожрет.

Все смешалось, сгорело в старой башке Апалитыча, и он сам не знал, что есть он и где ему дорога.

Он жил, как без памяти, и что выдумывал, тому не верил.

Сапоги он лепил, как мертвый, без всякого соображения, и терял днем счет времени. В обед не знал где вечер, сзади или напереди. Небо было у него черное, и на солнце он мог глядеть прямо в упор, без слез.

И теперь у него все внутри замутилось, когда он хотел еще рассказать про Царя царей, и он пошел спать.

В сенцах он свалился на свинью и позабыл все, уснул до утра, как спокойное, счастливое, разумное существо. Его не мучил ни Бог, ни земля, ни поля и плетни, откуда некуда выбиться, – ничто.

Тихо подрагивало небо в звездах. Не видать, не слыхать, и края ничему не видно. И в середине всего спал успокоенный Апалитыч, счастливый, что его нет в первый раз за всю жизнь.

Желтый от годов, тронутый тайной и нескончаемостью мира, Апалитыч вырвался из людей и метался чужой и ненавистный большим за неспособность жить по-человечьи, и любимый малыми ребятами неизвестно за что.

– Тебе бы нищим быть, ходить по земле от Москвы до Ростова, а ты сапожник, – говорили ему так соседи.

Но Апалитыч к утру забывал все и опять принимался наващивать дратву. И опять болела и металась его неумирающая старая душа. Он думал и думал, целовался в думах с младенцем-Христом, видел цветы рая и слышал пенье, от которого плакал.

Апалитыч сидел на круглом пеньке и думал, что душит сатану. И стал сидеть на нем круглые сутки, тут же ел и дремал. «Зато Богу легче», – шептал Апалитыч.

С ним жила внучка Маня. Она ходила днем полоть просо к богатым мужикам и только поздно вечером приходила ночевать, и жила себе. Небо было для нее голубым и звезды ясными. А полем хотелось идти и идти без конца, и от того, что оно было таким синим и большим, ей вольнее, счастливей жилось.

Дед думал, и думала Маня. Она думала, что не умрет никогда, и от этого сильнее росла и пухла ее грудь. По ночам она видела сны, томительные и горячие. Вся земля валилась на нее и душила ее, а она кричала от страха и радости.

Знала Маня, что по ночам голубеет и оживает земля. Оттого ночью по улицам ходят люди до зари, поют и любят.

Один Апалитыч спит и во сне видит, что жив и ходит со всеми по улице и что он не Апалитыч, а паренек.

<1920>

Волчок*

Был двор на краю города. И на дворе два домика – флигелями. На улицу выходили ворота и забор с подпорками.

Тут я жил. Ходил домой я через забор. Ворота и калитка всегда были на запоре, и я к тому привык. Даже, когда лезешь через забор, посидишь на нем секунду-две, оттуда видней видно поле, дорогу и еще что-то далекое, темное, как тихий низкий туман. А потом рухнешься сразу наземь в лопухи и репейники и пойдешь себе.

Выйдет навстречу не спеша – знает, что это я – Волчок, поглядит кроткими человечьими глазами и подумает что-то.

Я тоже всегда долго глядел на него, в нем каждый раз было другое, чем утром.

Раз шел я по двору и увидал, что Волчок спит в траве. Я тихо подошел и стал. Рыжий Волчок чуть посапывал и ноздрями на земле выдувал чистоту. По шерсти у него пробиралась попова собака.

Кругом было тихое неяркое утро. Солнце приподнималось в теплом тумане, который все рассеивался и рассеивался и сжимался в голубой высоте в облака.

Далеко выл у запертого семафора паровоз и звонили колокола по церквам. Репьи стояли тонко и прямо, ни ветра, ни шума, ни ребятишек не было.

Волчок проснулся, и не двинулся, а лежал как лежал с открытыми глазами, глядел в темную сырость под лопухи.

Я наклонился и притих. Волчок, должно быть, не знал, что он кобель. Он жил и думал, как и все люди, и эта жизнь его и радовала и угнетала. Он, как и я, ничего не мог понять и не мог отдохнуть от думы и жизни. Во сне тоже была жизнь, только она там вся корчилась, выворачивалась, пугала и была светлее, прекраснее и неуловимее на черной стене мрака и тайны.

Спереди, пред ним и предо мной, все радуется и светится, а сзади стоит и не проходит чернота, и в снах она виднее, а днем она дальше и про нее забываешь.

Волчка давил виденный сон. В нем он тоже видел эти лопухи и сырую тьму по корням, но там они были и такие и не такие. И вот он опять смотрел и не мог ничего понять.

На дворе была еще сука Чайка. И когда были собачьи свадьбы, кобели бесились, гонялись за Чайкой, один Волчок был такой же, как всегда, и не грызся с кобелями.

Хозяин думал, что он больной, и давал ему больше костей и щей после ужина. Но Волчок был великан и совсем здоров.

Чужих ребят, какие приходили играть на двор, он не хватал за лыдки, а бил оземь хвостом и глядел с уважением и кротостью.

Я Волчка за собаку не считал, за то и он полюбил меня, как любит меня мать.

Я тоже ничего не знал и не понимал и видел в снах тихое, бледное видение жизни. Смутные облака трепетали в небе, и ветер гнул целые дубы, как хворостины, а я стоял в каком-то саду и не слышал, как шумит ветер, и сразу удивился, и понял, что это сон, и проснулся.