Андрей Николаев – На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг. (страница 60)
Сквозь рваные, быстро несущиеся облака высвечивает луна. Стоит легкий морозец, и Нева подернута льдом. Вот он – город, воспетый поэтами. И в памяти возникают картинки, созданные гением Бенуа к пушкинской поэме «Медный всадник».
В отделе кадров на улице Воинова остаток ночи коротали, лежа прямо на полу в коридоре.
«Перед отъездом, – написал я домой, – мы с Леонтьевым решили осмотреть Ленинград. Многие здания представляют собою лишь остовы, другие разрушены частично. Некоторые районы пострадали особенно. Но центр остался неповрежденным. Величаво стоит Исаакиевский собор. Гордо возвышается шпиль Адмиралтейства. На Невском шумит и бурлит народная толпа».
На Невском зашли в ресторан – заказали по сто грамм водки, маринованных грибов и баклажанной икры. Хлеб, сало – свои. По набережной вышли к вокзалам: Балтийскому и Варшавскому. На вопрос: «Когда поезд на Гатчину?» – ответили: «Не раньше ночи». Зашли в парикмахерскую, привели в порядок волосы. В каком-то кафе заказали по стакану кофе – масло, хлеб, печенье, сахар – все свое. Привезли портвейн – взяли бутылку. На вкус приятный. К полуночи подали состав. Народу набилось тьма. Люди сидели прямо на полу. Душный спертый воздух теснит в груди.
В Гатчину прибыли к вечеру. Прямо с вокзала отправились с Леонтьевым разыскивать штаб «38 ОПРОСФ». Остальных попутчиков растеряли мы при посадке в Ленинграде. Штаб нашли быстро, и там нам сказали, что в Гатчине мы пробудем не более трех суток, и отослали в бывшие казармы гатчинского артиллерийского полка. Это, пожалуй, единственное здание города, уцелевшее среди всеобщей разрухи и пожарища. Правда, и к его стенам с немецкой аккуратностью были прикреплены пучки просмоленной пакли для поджога. Но что-то не сработало, и здание осталось целым и невредимым.
На окраине города, среди развалин, мы натолкнулись на остатки лагеря для русских военнопленных. Несколько рядов колючей проволоки под током. Прочные дощатые бараки и карцер с обитыми железом дверями. Жителей в городе ничтожно мало, и жить им негде. Ютятся в землянках и по силе возможностей приводят в порядок сохранившиеся дома.
Помещение, в котором нас разместили, похоже на ночлежку самого низшего пошиба. В центре огромной комнаты нары без каких-либо признаков покрытия – то есть матрацев, одеял и прочего. На нарах люди спят вповалку: в одежде, в шинелях, в сапогах и валенках. Окна заколочены досками, но в каждом есть небольшое застекленное оконце, величиной с форточку. Высокие лепные потолки грязны и закопчены, облупившаяся штукатурка висит кусками, готовая упасть на голову. Потоки воды льются сверху сквозь дырявую крышу. Офицеры резерва, видимо, долго тут не задерживаются и близко друг с другом не сходятся. Переночевав ночь, другую, даже не простившись, они уезжают с полученным направлением в часть. А места их на нарах занимают уже новые люди.
Но самое страшное: началась проверка «благонадежности». Помрачнели бывшие партизаны. По одному вызывают их в одно из соседних зданий артиллерийских казарм, где разместилась комиссия Смерша и где у дверей стоит часовой с автоматической винтовкой и ножевым штыком.
Что говорили им там, мы не знаем и у них о том не спрашиваем. А выходят они оттуда хмурые, собираются группами, что-то активно обсуждают меж собой и яро матерятся.
– Темные эти дела, партизанские, – обмолвился один из офицеров ГБ, когда его спросили резервисты, что происходит. – Поди разберись, сколько чуждого элемента там налипло.
Призывной возраст сразу же изолируют и формируют из них маршевые роты. Тех, кто не подлежит призыву или негоден к военной службе, отпускают домой или направляют на работу в Ленинград или по области. Слышали мы, что нескольких взяли. А вот за что, неизвестно.
Вечером на нарах разгорелся спор, и люди, можно сказать, незнакомые друг с другом, не стеснялись в выражениях. Одни укоряли «начальство» за неправильное отношение к партизанам. Другие доказывали, что в армию нельзя допускать самый «дух партизанщины».
– Что содрали с них шубы трофейные да куртки кожаные, так это правильно. – Говоривший майор был спокоен и рассудителен. – Тем, кто должен служить в армии, тому и обмундирование табельное положено, и оружие он получит, когда в часть попадет. А то, смотри-ка, по городу с автоматами гуляют. Это порядок? Ну как перепьются да ненароком стрельбу учинят. Тогда что?!
– Но там же, в тылу врага, не перепивались, – возражает майору интеллигентного вида старший лейтенант, – нужно же доверять людям.
– Что значит доверять?! Разве им не доверяли, когда они воевали в тылу? – В тоне майора чувствовались назидательные нотки. – Но доверие не может переходить в попустительство. Существует закон: часть выходит на переформирование в тыл, и никто не имеет права разгуливать с боевым оружием как ему вздумается. Так почему же для них исключение?
– Согласен, – говорит пожилой капитан, – но эта проверка органами?! Это же так унизительно.
– Ты бы, капитан, не особенно распинался на этот счет, – послышался голос человека, лежавшего в тени, – война есть война.
– Но война не предусматривает допроса по подозрению, без предъявления фактического обвинения! – не унимался капитан.
Железные дороги искалечены, рельсы взорваны через каждые пять метров магнитными минами. Шпалы выворочены гигантским «зубом», который тащит за собою паровоз. Пути восстанавливают строительные батальоны, саперы и железнодорожные бригады, набранные в основном из женщин. Поезда ходят нерегулярно. На эшелоны сажают неохотно. Какой-то из перегонов ехали в кабине машиниста прямо на паровозе.
Погода стоит ранневесенняя, мартовская: снег наводопелый, на дорогах слякоть, наледи, огромные водомоины и лужи. Деревни в придорожной полосе выжжены. Торчат лишь остовы обгорелых труб да кучи обгоревшего мусора и битого кирпича. Зрелище, одно слово, кошмарное. Такое нужно только видеть. Люди живут и ютятся в убогих землянках, куда более примитивных и менее удобных, нежели некоторые из наших фронтовых блиндажей. Ни скотины, ни птицы у них нет, и чем они питаются, неизвестно. Денег у них тоже нет, и на какие средства они живут, представить себе невозможно. Какая-то женщина – худая, изможденная – готовила из гнилой прошлогодней картошки малопригодную в пищу похлебку. Иногда приходилось отдавать кое-что из продуктов нашего небогатого сухого пайка. Ночевать негде: устраиваемся кое-как в пустующих, брошенных блиндажах. В них сыро, на полу полно воды, а печей, естественно, нет. Собираем обгорелые доски, отсыревший валежник и разводим костер. Проку от такого костра мало, иногда удавалось вскипятить котелок воды. Худо бывало, когда в пути заставал снег – сырой, крупными хлопьями мартовский снег.