Андрей Николаев – На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг. (страница 17)
– Неужели в городе нет иного помещения для хранения зерна? – обратился к Комарову капитан Лавров. – Прежде-то его где-то содержали?!
– Прежде, – неторопливо отвечал Виктор Викторович, задвигая тяжелый кованый засов на двери, – зерно хранилось в лабазах. Теперь они заняты вашим военным имуществом. Кроме того, зерно это вывозное, с запада, эвакуированное зерно. И в городе, по храмам, его не малое количество.
Возвращаясь в казарму, мы делились впечатлениями. Впервые в жизни соприкоснулся я с откровением иконописного искусства. До этого момента икона была как бы «закрытой» для меня. Тут же вдруг дошло до меня, что санкир, вохрение, пробели, оживки, ассистка, обратная перспектива – все это особый язык, сложнейшие приемы изобразительного стиля.
В глубине сада было прохладно и тихо. Вдалеке я заметил одинокую и тощую фигуру Виктора Федотова.
– Вить! – крикнул я ему.
Федотов, словно пробудившись, вздрогнул.
– Ты чего это с нами в музей не пошел?
Виктор смотрел исподлобья и нехотя отвечал:
– Я думал по городу побродить. Наши в кино пошли. Я тоже билет взял, но нарочно в казарме задержался. Подождал, пока строй ушел, и через проходную – догнать, мол, нужно. Иду, а из-за угла Матевосян. «Куда идешь, в самоволку?» – «Нет, – говорю, – в кино». – «Почему не строем? В кино строем ходят! А ты в кино не пошел – ты к девкам хочешь, водку пить!» – «Нет, – говорю, – я не к девкам, я в кино. Вот и билет есть». Старик задумался. Ты понимаешь, задумался и вдруг говорит: «Ладно! Пойдем со мной водку пить!» Заходим в забегаловку у базара. Старик берет по сто грамм и кружку пива. Выпили, и он, понимаешь, начинает мне рассказывать о том, как из окружения выходил в сорок первом. «Помню, – говорит, – ночь была. Все спали. Вдруг слышу, разговаривают и меня поминают. Спящим притворился, а сам слушаю. Советуются меж собой, как им быть. Комиссара, говорят, пришить нужно. Если, говорят, к немцам с комиссаром попадем, – хана, убьют немцы. Жутко стало. Думаю, что делать? Долго спорили, потом решили уйти так, без меня, тайком. Ночью ушли, бросили, один я остался. Один из окружения выходил, червяками питался. Сталин меня потом спрашивал, почему я один из окружения вышел?» Многое еще рассказывал старик. Говорил, как судили, как ромбы сняли. А потом сам проводил меня до проходной.
Откинувшись на спинку скамейки, Виктор сидел погруженный в себя и, казалось, не замечал моего присутствия.
К шести утра пушечная батарея готова к выходу. Я сижу верхом на низкорослой мохнатой лошадке гнедой масти. Идет беспросветный и нудный, частый, словно из сита дождь. Он шел весь день, сопровождал нас непроницаемой стеной воды. Намокло все. Если бы даже на нас были кавалерийские шинели, способные прикрывать всадника с конем, то и они не спасли бы нас. Что же говорить о тех, которые мы носили, – коротких, похожих на куцые кафтаны, по которым вода стекала прямо за голенища сапог. Ноги промокли так, как никогда не промокают у пехоты. Защищаться от воды нет ни сил, ни возможностей. Мы сидим в седлах понурые и неподвижные. Нельзя шевельнуться в этой мокрой скорлупе, образовавшейся из мокрых шинели, гимнастерки, брюк и белья. Нужно только соблюдать некоторое воздушное пространство между набухшей оболочкой и собственным телом: тогда начинало казаться, что ты хоть немного согреваешься. И все-таки мы чувствуем себя «аристократами», мы свободны от ноши, которая отчасти привьючена к подседельным потникам, отчасти лежит на передках и орудийных лафетах. Пехота, батальонные минометчики, под таким же дождем тащат на себе полную выкладку.
К вечеру, промокшие до костей, мы выходим к назначенному пункту и занимаем огневые позиции. Снимаем орудия с передков и размещаем их в наскоро отрытых окопчиках. Рыть капониры полного профиля нет сил. Каждый спешит снять обувь и выжать портянки, стряхнуть шинели. Когда ноги не чувствуют внутри сапога осклизлой жижи, а портянки, хоть и сырые, туго обтягивают ногу, все кажется уже не таким мрачным и безнадежным. Ковыряясь лопатами в орудийном окопчике, мы понемногу согреваемся, приходим в себя и даже начинаем подшучивать над пехотой, которая внизу под бугром ползла по-пластунски по грязной и мокрой земле, исполняя маневр выхода батальона на исходный рубеж перед атакой.
– Бедные ребята, – услышал я сочувственный и вместе с тем насмешливый голос Мкартанянца, – на кого же они будут похожи-то?!
– Ты б лучше сообразил, как сами-то ночь коротать станем, – тихо, ни к кому конкретно не обращаясь, произнес Гришин.
– Да, – соглашается Мкартанянц, – ночки тут про-хладственные, не то что в солнечной Армении.
– А в лесу брусники спелой, сочной, крупной, как вишня, видимо-невидимо. И лес близко. – Парамонов успел уже и туда смотать.
Едва смогли сбегать в лес за брусникой и набрать не более кружки, как прискакал верховой с приказом менять позиции.
– Орудия на передки, – раздается команда.
Почва раскисла, узкие деревянные колеса орудий вязнут, и пара измученных лошадей выбивается из сил.
– Расчет в лямки! – командует Пеконкин. – За спицы выворачивай, за спицы.
Налегая грудью на постромки, выворачивая за спицы, расчет вытягивает пушки из раскисшей почвы на проезжую часть дороги.
– Лошадей тут, конечно, мало, – философствует Пеконкин, – зато прислуги вдосталь. А на передовой и той, может, не будет. Случится по два, по три человека на орудие – спасибо говори.
– А как же быть-то?!
– Как быть? Так и быть! – Максим смачно сплевывает. – Изловчиться. Пехоте кланяться – ее, родимую, просить. Вы вон тут насчет ее уж больно зубоскалили. А куды вы без пехоты-то? На что сгодитесь?!
До места назначения дотащились лишь к полуночи. Поковыряв липкую глину, установили пушки. Дождь прекратился, но воздух пропитан сыростью. Трава, кусты – все мокрое. Куда ни ступишь – всюду вода, всюду лужи. Напоив лошадей и спутав им ноги, пускаем пастись их по свежему лугу. Овса дали мало, и по совету стариков-конюхов мы решили приберечь его на завтра.
Стрелковые батальоны тем временем, в кромешной тьме, форсировали вброд неширокую речку и «вступали в ночной бой с противником». До нас долетали отзвуки пальбы холостыми зарядами, а место «боя» озарялось множеством вспышек.
– То, что тяжело в ученье, дураку ясно, – как бы между прочим замечает Мкартанянц, – будет ли от этого легко в бою?! Вот в чем вопрос.
В темноте я различаю огонек его прямой трубки и временами оранжевый отблеск огня на его тонком восточном лице. Сидя у орудий, мы начинаем дремать. Мокрые шинели стали упругими и сидели на фигуре колоколом. Мокрое белье прилипло к телу и нагрелось его теплом. Вдали пасутся кони. О нашем существовании вроде как забыли. Время тянется нудно и тоскливо. Порой в темноте вспыхнет огонек самокрутки и тотчас голос: «Оставь сорок». Это сосед просит оставить ему докурить сорок процентов в долг. С куревом плохо. Табак дорог, и курильщики блюдут экономию.
– Николаев! – слышу я выкрик будто из глухого подвала и более отчетливо: – Коней украли.
Просыпаюсь, за окнами светло. Время – восьмой час. Парамонов глупо улыбается. Это, конечно же, его шутка. Многие встали, оправляют на себе обмундирование, а кто-то еще спит, укрывшись с головой хозяйским одеялом. Я вышел на крыльцо – кони спокойно пасутся поодаль, помахивая хвостами и отгоняя назойливых мух. Максим Пеконкин всю ночь дежурил у костров, поддерживая огонь, рубя хворост и поворачивая на кольях наши мокрые шинели.