Андрей Межеричер – В свете зеленой лампы (страница 25)
Нас с Паней долго уговаривать не надо: бутылка «Зубровки» мастеру на заводе, коробка конфет бухгалтеру – и вот мы уже мчимся на поезде в Ленинград в недельный отпуск. Мариечка Константиновна была так рада, почти до слез, когда мы позвонили в знакомую мне до мокрых глаз высокую дверь квартиры на Подольской улице. Она расположила нас на ночлег в бывшем кабинете профессора, там было просторнее, чем в моей бывшей комнате. И я почти до самого утра рассказывала Пане о своей прошлой жизни здесь. Рассказывала всё то, что не успела или забыла упомянуть в поезде, когда мы ехали в Ленинград. Паня слушала мою историю с большим интересом, а когда я дошла до того момента, когда мы с хозяйкой хоронили Петра Игнатьевича, даже прослезилась.
На следующее утро мы не поехали в город смотреть его красоты, а устроили генеральную уборку. Квартира была не очень опрятной, ведь когда человек живет один, то он порой и не замечает этого сам. Потом, в чистенькой квартирке, мы помянули бутылочкой коньячка, оставшейся еще от профессора, нашу прошлую жизнь, да и самого Петра Игнатьевича. Мы сидели на кухне за столом, под тем же, что и раньше, шелковым абажуром с кистями. Сидели, вспоминали, поднимали тост за то или за это. Всплакнули пару раз, чего скрывать, и почти до утра пели грустные протяжные песни в три голоса.
Мы с Паней не ходили по Эрмитажу и прочим музеям и дворцам, меня тогда это не интересовало, ведь мы были простые заводские молодые девчонки. Мы гуляли в парках, ели мороженое, заходили в те церкви, где я бывала, живя в Ленинграде. Вроде бы неделя – это ух сколько времени, но пролетела она очень быстро.
– Ну, Лизо́к, какая у тебя интересная жизнь была! – говорила мне Паня с уважением.
За эту неделю мы дважды были на могиле Петра Игнатьевича, вымыли памятник, подкрасили буковки, надписи, посадили цветочки и просто посидели, погрустили.
Больше всего нам понравилось, когда мы на Невском проспекте ходили в кинотеатр «Аврора» и смотрели там фильм «Парижская коммуна». Я рассказала Пане после фильма, когда мы ехали на трамвае, что видела в Москве, в доме моего хозяина, одну из актрис этого фильма, которую звали Татьяна. Она сначала должна была играть главную роль, но потом ее отдали другой. Пане очень понравился Ленинград и то, как мы провели здесь наш маленький отпуск. Нам было очень хорошо у Марии Константиновны. Она никак не хотела нас отпускать обратно в Москву и взяла с нас слово, что приедем опять. Жаль, что этому обещанию не судьба была сбыться…
Вернувшись домой и на завод, как же было не показать свои обновки всем подружкам? И мы стали ходить на танцы в заводской клуб чуть ли не каждую неделю. Хохотушки, ладненькие, острые на язык, да еще и в ленинградских обновках, мы были очень популярными тогда, после поездки. Хоть в наших платьях не было ничего особенного, ведь мы не покупали себе дорогую одежду, но она была другая, не та, что в наших местных магазинах, и это производило впечатление. Парни подкатывали, приглашали танцевать, мы соглашались и шли, но крепко себя прижимать не позволяли, знали себе цену.
Как так получилось, я не помню, но нам с Паней одновременно понравились два парня: ей – Сергей из механического цеха, а мне – Вася из инструментального, тезка моего брата. Хорошо, что не один и тот же, а то бы дружбе пришел конец! Познакомились, конечно, на танцах. Начались провожания, обнимания, поцелуи. Через месяц или два мы обе поняли, что влюбились накрепко. Ну раз всё серьезно, то ведь нужно показать кому-нибудь, спросить, как впечатление. Брат только ржал надо мной и говорил всякие глупости, он ну никак не подходил на роль советчика. Я решила показать его моим Межеричерам. Ведь роднее их у меня только мама и сестра, но они далеко, в деревне.
Когда я пришла с Василько́м на Старую площадь, дома были все, кроме Игоря. Он служил где-то в провинции, но не очень далеко и приезжал недавно на побывку, но я тогда была в Ленинграде. Я постучала в заветную стенку, и мне открыла Люся. Вася им всем понравился: симпатичный, видно, что скромный и добрый. Не понравилось лишь то, что он чай пил, громко прихлебывая. Ну это они придираются по-своему, по-интеллигентному, а мы ведь люди простые. Я была довольна их оценкой и тем, что Софья Абрамовна попросила его показать паспорт, пролистала внимательно все страницы и сказала строго, что они, если что, законы знают и меня в обиду не дадут. Эти смотрины, которые я устроила Васильку, как бы были спусковым крючком в наших отношениях. Наша любовь расцвела, как роза весной.
А это как раз и была весна сорок первого года, цвела сирень, и мы наметили комсомольскую свадьбу сразу после Первого мая. У Пани тоже всё складывалось, но они хотели пожениться уже в апреле. Я сначала думала обидеться: ничего себе подруга! Ведь договаривались справить свадьбу в один день, если влюбимся по-настоящему! Но потом решила, что так даже лучше: погуляем на свадьбе друг у друга и будем друг у друга подружками невесты, а наши женихи – шаферами. Так и было. Расписываться ездили всей дружной компанией на нашем грузовике из отдела снабжения. Обе свадьбы у нас были скромными – только свои, заводские, и справляли их обе у меня в комнате в общежитии. После свадьбы Паня переехала в комнату Сергея у Никитских ворот, а мы – ко мне в комнату в общежитии. Как мы были счастливы тогда! Кто мог подумать, что наше счастье будет таким коротким?
Война
«Двадцать второго июня, ровно в четыре часа…» – так начинается известная песня, и так закончилось мое короткое семейное счастье. Счастье многих людей закончилось в этот роковой день. Оно было убито, расстреляно, растоптано. Вы помните, как в кадрах военной кинохроники летели фашистские самолеты, черной тучей закрывая небо? Так же и эта война опустила черный платок на заплаканное лицо моего разбитого счастья и моего несбывшегося материнства.
Васю призвали в армию в первые же дни войны. Мы даже не спорили и особо не обсуждали, всё было нам ясно: защищать Родину – это дело чести и обязанность каждого мужчины. От голоса Левитана в репродукторах, от неутешительных новостей с фронта мое сердце сжалось в комок, маленький, как воробушек, и твердый, как камень. Так я и чувствовала себя все эти дни, пока не проводила мужа до площади, на которой стояли грузовики, везущие их, новобранцев, сначала в тренировочный лагерь, а потом, когда немного подучатся воевать, на фронт. В моих глазах не было слез, только суховатая деловитость. Ничего не забыть: узнать номер части (для писем), узнать, кто командир и с кем мужу придется сидеть в окопе бок о бок. У меня внутри всё замерло, заморозилось или умерло от плохого предчувствия. И так я жила первые месяцы войны: ходила на работу, писала мужу, отвечала на его письма, а внутри всё ждало беды и готовилось к ней. Так продолжалось до сентября. К тому времени уже не было писем от Васи больше месяца и наш завод готовился эвакуироваться за Урал. А я понимала, что не могу уехать, что должна быть здесь и ждать, ждать, ждать! Я помню тот день, когда из всех репродукторов страны вдруг зазвучал голос столетнего Джамбула, казахского аксакала:
Эти строки вдруг сломали в моей душе тот запор, что не давал боли проникнуть в глубину. Слова, напрямую ко мне не относившиеся, как бы открыли путь потокам горя и слез, затопивших меня в одночасье. Я рыдала дни и ночи, не понимая, что происходит вокруг. Лавина горьких чувств и черных предчувствий наступала на меня без остановки. Я почти ничего не ела, покупала и пила вино, чтобы притупить эти невыносимые моей душе боль и страдание, поселившиеся у меня внутри. Паня водила меня и к врачу, и в церковь, но никто мне не мог ничем помочь. Мои глаза ввалились, я осунулась, у меня во взгляде появилось что-то такое, что все отводили глаза. Я оплакивала свою несостоявшуюся счастливую жизнь, оплакивала с каким-то звериным воем и звериной же тоской…
Горю человеческому тоже есть предел. И после смерти Петра Игнатьевича, и когда забрали и расстреляли его сына Леонида я была свидетелем этого предела, сострадала, плакала, но это всё же не была моя личная боль и трагедия. А сейчас она была моя и только моя! И это меня просто убивало. Но не убило. Завод переехал из Москвы вглубь страны, общежитие отдали под госпиталь. Паня отвела меня, обессилевшую, с трясущимися от горя и слабости плечами, к Ольге Николаевне на Старую площадь. И там меня приняли, даже временно поселили в Люсину комнату-кладовочку, а она переселилась в одну из освободившихся комнат в глубине квартиры. Семья, жившая там, получила похоронку и уехала в эвакуацию, в деревню куда-то под Нижний Тагил.
Фронт всё приближался к Москве. Я стала приходить в себя, а точнее, прекратила плакать, но часто сидела, глядя в одну точку, покачиваясь из стороны в сторону и издавая какой-то звук – то ли мотив песни, то ли молитву, то ли стон. Если меня спрашивали: «Лизочка, что? Что хочешь? Давай я тебя закутаю в теплый платок. А может, хочешь чаю?», я отвечала спокойным, ничего не выражающим голосом: «Нет, ничего не надо. Писем не было?»