Андрей Межеричер – В свете зеленой лампы (страница 22)
– Это арест, – говорит он, – и обыск. Они из НКВД.
Ольга Николаевна зарыдала, закрыв рот ладонью. Она бросилась к мужу, чтоб обнять его, но человек в кожаной куртке перехватил ее и сказал:
– Гражданочка, не положено. К арестованному подходить нельзя. Соберите ему вещи.
В это время остальные люди, вошедшие в квартиру и одетые в штатское, молча разошлись по разным комнатам, зажигая свет и начиная обыск. Дети проснулись. Игорь вышел заспанный из своей комнаты:
– Что случилось? Кто эти люди?
Слышно было, как Люся ругалась на тех, кто вошел к ней:
– Убирайтесь отсюда! Не смейте ничего трогать! Мама!
Во всех комнатах незнакомые люди открывали шкафы, выдвигали ящики, вещи летели на пол. Я обняла Игоря и пошла с ним к Люсе в комнату, чтобы попытаться успокоить детей.
– Вы куда, гражданка? Вы кто, кем приходитесь арестованному? Документы! – скомандовал один из них.
Я объяснила, предъявила документы, и тогда меня всё же пустили к детям, но не разрешили выходить из комнаты. Я сидела на Люсишкиной кровати, обняв обоих напуганных насмерть детей, и молча то целовала их, то гладила рукой по головам. Мне и самой было страшно. Они оба прижались ко мне крепко-крепко, Игорёк плакал, размазывая слезы, Люся вцепилась в меня мертвой хваткой своих музыкальных пальчиков, ничего не говоря, но я слышала, как стучат дробью ее зубы. Как мы эту ночь пережили, я не знаю.
Мы долго сидели обнявшись, потом услышали, как хлопнула дверь, и через некоторое время в комнату медленно вошла Ольга Николаевна. Губы у нее были белые, а взгляд какой-то отрешенный. Она остановилась у косяка двери и без сил прислонилась к нему. Дети кинулись к ней и обняли.
– Они ушли, – проговорила Ольга тихо, – и папу увели. Что теперь будет? – спросила она и посмотрела на меня.
Ну что я могла ей, несчастной, ответить? У меня в глазах стояли слезы. Мы все медленно пошли по растерзанной квартире в родительскую спальню. За окнами уже начинался новый день, ничего хорошего нам не суливший. Ольга Николаевна легла на кровать в чем была, мы тоже легли рядом, прижались к ней своими телами и так пролежали долго. Час? Два? Три? Я даже не знаю…
Наутро дети в школу не пошли, а хозяйка не пошла на работу. Она позвонила Софье Абрамовне в учительскую ее школы и попросила, чтоб та срочно приехала на квартиру к сыну. Всё валилось из рук, все от ужаса происшедшего и от усталости были вялыми, и никто не знал, что делать. На такси приехала бабушка Соня, я ей открыла дверь и разрыдалась у нее на плече. Я ни разу так не плакала со смерти Петра Игнатьевича. Во взглядах всех домочадцев, когда мы смотрели друг на друга, читалось одно: «За что?»
Мы целый день были дома, никуда не выходили. И следующий день тоже. Как ни странно, Люся себя чувствовала сносно, обострения болезни не было. Я всё время находилась то с детьми, то с Ольгой. Слышала, как Софья Абрамовна куда-то несколько раз звонила, но ситуация не стала от этих звонков яснее. Она сказала Ольге, что той надо позвонить на свою работу и работу мужа. Та только покачала головой и опять заплакала. Софья Абрамовна вздохнула, встала и пошла звонить сама.
Я сравнивала этот черный день с днем смерти Петра Игнатьевича. Тогда в Ленинграде сердце разрывалось от боли утраты, но это было совсем не так страшно, как сейчас. Да, профессор умер от болезни на наших руках, но он был уже пожилой человек, смерть и без болезни уже стояла у него на пороге. Он умер дома. Да, это было очень тяжело, но мы его сами обмыли, оплакали, проводили в последний путь с миром и приходили часто на его могилку. Мария Константиновна и до сих пор приходит. А здесь молодого мужчину вырвали из его жизни, из семьи, увели туда, где мучения и смерть, туда, откуда мало кто возвращался. Этот день в феврале 1937 года никогда и никто из нас не забудет, ту беспомощность и страх перед жерновами бесчеловечной, безжалостной машины власти, отнявшей у семьи счастье… Мне казалось тогда, что та холодная зимняя ночь заморозила наши сердца навсегда, все чувства превратив в лед. Жизнь изменилась, из нее исчезли все краски, всё стало или черным, или серым.
Мне, приехавшей из деревни и жившей уже в двух поколениях этой семьи, многое было непонятно в современной городской жизни. Я ведь мало куда выходила, общение мое происходило в основном в рамках дома и в заботах о нуждах моих хозяев и их домочадцев. И я никак не могла понять, откуда у нас, строителей коммунизма, как говорил Леонид Петрович, вдруг появились какие-то «враги народа»? Вроде ничто не предвещало, все жили мирно, граждане были довольны своей жизнью. Какой мой хозяин «враг народа»? За что его могли арестовать? Да «партийней» и грамотней его еще надо поискать! Это какая-то ошибка, и ошибка чудовищная. И тут я вспомнила заплаканные и испуганные, опухшие от слез глаза Даши, когда забрали нашего соседа, и губы, шептавшие те же самые слова. Это были вопросы, на которые мы так и не получили ответов.
Жизнь после ареста
Как говорится, беда не приходит одна. Так было и у нас. Замолк телефон, никто больше не звонил. Ольгу Николаевну сразу уволили с работы из ее газеты, и она стала перебиваться заработками литературного редактора и корректора где только можно. Слава богу, ее не арестовали и не осудили, как других жен «врагов народа». Страшное горе свалилось на семью и придавливало нас к земле всё сильнее и сильнее.
Через неделю пришло извещение, что нас выселяют и надо в течение трех дней освободить квартиру для новых жильцов. Нам же выделили комнату с кладовкой в коммунальной квартире в доме на Старой площади. Мы поехали посмотреть. Это был какой-то ужас с одним окном на грязный двор. Общая кухня, общий туалет с ванной на пять семей. Но у нас не было выбора. Единственное, что мы смогли выторговать, так это еще два дня на переезд, так как у нас дочь-инвалид.
В этой ситуации были и свои плюсы: мы стали думать о переезде и как его осуществить, вместо того чтоб умирать в слезах от отчаяния. Софья Абрамовна мужественно взяла на себя все контакты с НКВД и Бутырской тюрьмой, куда поместили Леонида Петровича до дня суда над ним. Никаких свиданий, пока идет следствие, две передачи по два килограмма в месяц. Она старалась рассказывать как можно меньше деталей Ольге Николаевне, чтобы не провоцировать лишние слезы.
Комната, в которую нас переселили, была довольно большая, перед ней была кладовка, и справа от нее к самой комнате вел узкий длинный коридор. Всё бы ничего, но Люся никак не хотела переезжать без своего рояля. Мы уговаривали, но каждый разговор об этом превращался в истерики, которых мы боялись, ведь любая из них могла кончиться судорогами. В конце концов мы согласились взять с собой ее любимый инструмент, ведь в этой тяжелой ситуации, которую девочка мужественно переживала наравне с нами, этот рояль дня неё, возможно, был символом прошлой счастливой жизни, того, что дает чувство защиты, стабильности, надежности. Так объясняла нам Софья Абрамовна, ведь рояль занял больше чем полкомнаты. Кладовку мы переделали в комнату для Люси, там же устроили ей умывальник из таза и кувшина с водой. Ольга Николаевна спала на диване вдоль стены за роялем, вплотную к дивану стоял ее письменный стол, где она работала, – корректура, которую ей иногда давали домой, была единственным источником дохода семьи. Игорь спал на раздвижном кресле-кровати, тесном и неудобном, а я каждый день ставила раскладушку впритык к коридору. Условия были просто кошмарные. Как-то удалось втиснуть вдоль стен шкафы с книгами, они напоминали о хозяине и о том, что никто его не забыл.
Софье Абрамовне негде было спать. В те дни, когда она была у нас допоздна и совсем без сил, они ложились, обнявшись, с Ольгой Николаевной на ее узкий и жесткий диван лицом друг к другу, и я слышала их плач.
Соседи оказались людьми простыми, не вредными, но их было слишком много. Было тесно, неудобно, в туалет очереди, которые Люся не могла выстоять. Да, наша семья никогда не жила в коммуналке и не очень понимала, как в ней жить. Начались ссоры, ругань с соседями, Игорь лез в драку, чтобы защитить семью, Ольга или я его уводили, и он сидел в комнате красный, как рак, сжимая кулаки. Мы в нашем положении боялись всего.
У Игоря, а ведь ему было уже почти шестнадцать лет, ухудшились оценки в школе. С одной стороны, ему было очень трудно учиться, ощущая гнёт такой тяжелой и непоправимой утраты, да и заниматься дома было практически негде, а с другой, к детям «врагов народа» отношение учителей и учеников в школе было очень плохим. Он перестал нас спрашивать, почему это всё происходит именно с нами, так как никто не мог дать ему ответ. Но вопросы «почему?» и «за что?» стояли в его глазах немым укором всем нам, взрослым людям. Он уже не пытался защищаться или драться, когда сталкивался с презрением или злобой к себе и своей семье. Особенно после того, как его вызвали в школе на собрание и потребовали объяснить, как он, комсомолец, допустил, что его отец стал «врагом народа».
Бабушку Соню репрессии не коснулись. Это произошло, наверно, потому, что она к тому времени уже поменяла фамилию на свою девичью, Шапиро, и никому в своем окружении не рассказывала, что сын репрессирован. Были партийные и хозяйственные деятели с такой фамилией, и Софья Абрамовна не отвергала, но и не подтверждала свое родство с ними. Все материальные тяготы по содержанию семьи легли на ее плечи, сноха хоть и старалась, но зарабатывала совсем немного. И психологический климат в семье тоже была ее задача, ни у кого больше не оставалось сил, одно только отчаяние.