реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Меркулов – Литовский узник. Из воспоминаний родственников (страница 16)

18

– Нашла об чем думать, тебе еще жить да жить, вон как хорошо еще в лес бегаешь и по дому как-никак справляешься, – сказал Павел, опускаясь на табурет у стола. – Время такое теперь – пасмурное, холодное, вот и думы лезут. Зиму переживем, весна придет, и дело пойдет веселее. Так и живем, – улыбнулся ей Павел.

– Не-ет, Пашенька, – вздохнула Марья, оправляя на столе скатерть и разглаживая ее дрожавшей, с набухшими темными жилами рукой, – чую, недолго мне осталось. Эту зиму, может, переживу, Бог даст, а уж другую – не знаю. Как-то спокойно на душе стало, тихо, а сердце недавно так схватило, думала – конец. Иван стал сниться. Вчера видела, будто едут они с отцом на покос, а меня взять забыли. А я бегу, будто, за телегой-то, тороплюсь догнать – никак, ноги не слушают, а он вроде как обернулся, манул рукой: «Догоняй», – а сам лошадь хлестнул. Так и уехали без меня.

– Ну вот, не взяли они тебя к себе, – подхватил Павел, – не нужна ты им пока. Сон-то вроде хороший, огорчаться нечего, радоваться надо.

– Чему уж мне, Паша, радоваться. Давно уж разучилась радоваться-то. – Марья задумалась, потом, вспомнив о чем-то, продолжала: – Правда, когда вот иду по лесу, слушаю, как звенят листья на березках, шумят сосны, поют пичуги разные – хорошо делается на душе. Запахи лесные уж больно хороши. Люблю зарю слушать. Знаешь, как по Воронцовской дороге идешь, у Гороховского болота, там еще просека, заросшая почти, а в конце, на краю болота – две высокие березы. Дак когда солнце всходит, чистым золотом они загораются. Стоишь на просеке и смотришь. В лесу темно, а от болота сквозь деревья свет брызгает; темная вода в лужах зеркалится, а впереди горят две березы. Хорошо. Знаешь, Паша, вот тогда охота пожить еще немного, посмотреть еще на эту красоту.

Она встала, подошла к кровати, вытащила из-под нее банку с брагой, взяла из буфета кружку и поставила всё на стол перед Павлом:

– Попробуй, хорошая должна быть, в самый раз.

Когда Павел выпил, закусил огурцом, отер губы, Марья положила на его большую, грубую рабочую руку свою маленькую сухую ладонь и, вопросительно заглядывая ему в глаза, спросила:

– Я тебе, Павел, как-то говорила. Не хочу, чтобы дом мой достался неизвестно кому. Он хоть старенький, да еще крепкий – добрый мастер делал. Ты знаешь, из родных-то у меня одна сестра осталась в Новгородской, да она сюда не поедет. А тебя я считаю как за сына, ты уж прости меня, старую.

– Ну вот… не знамо об чем думаешь. Выбрось из головы. Придет время, поговорим и об этом.

– Пришло, Пашенька, пришло. Потому хочу от тебя ответ знать. Да ты пей еще, – она налила еще кружку.

Павел взглянул на Марью, сказал:

– У меня ж свой хороший, недавно подрубил, обшил, как новый стал. Куда мне еще, сама подумай.

– А Сашка твой женится, вон за девками как бегает. Вот и кстати будет. Чего тебе хлопотать еще об стройке. Теперь молодые отдельно любят. А мою избушку подлатать, где надо, долго еще простоит. А, Павел, дак как?

Павел широко, открыто улыбнулся:

– Хорошо, пусть будет по-твоему. Добрый ты человек, Марья Петровна. Только я так не могу, я тебе денег дам.

Марья замахала руками:

– Куда мне они, Пашенька, на что, в гроб себе положить? Картошка с огурцом у меня есть, на чай-хлеб наскребу, ноги еще ходят, а больше мне ничего не надо. Да и люди добрые не забывают, дай вам Бог всем здоровья. Нет, не надо никаких денег.

Она снова положила на его руку свою.

– Не знаю, как сказать. Попросить тебя хочу, – она вздохнула. – Умру когда, уж похорони меня по-человечески, рядом с Ваней, там есть место как раз. Да, может, присмотришь когда за Настиной могилкой, – в горле у нее встал комок, она сглотнула, – а то некому будет, зарастет, забудется.

Одинокая слеза выкатилась из ее глаз, скатилась по щеке, упала на скатерть. Она отерла лицо уголком платка, но сейчас же выкатилась и упала другая.

– Уж не откажи, прошу тебя, – она как-то странно хлипнула, притихла, махнула рукой, – не обращай внимания, сколько их вылилось, утонуть можно.

Стиснув зубы, барабаня пальцами о край стола, устремив хмурый взгляд в темноту за окном, Павел думал о том, как несправедлива жизнь к этой доброй прекрасной женщине, как горька ее судьба; о войне, которую прошел сам и чудом остался жив, о том, как много еще людей, так же как Марья, до сих пор страдают и мучаются, хотя после войны прошли десятилетия, и сколько еще будут страдать.

– Сделаю, как надо, – сказал он, – не беспокойся. Не томи душу свою. Правда, что как родные стали, сколько вместе пережито. Да и Настя не забывается.

И так он это сказал, с такой спокойной убежденностью, что Марья, и раньше не сомневавшаяся в доброте его, ясно, твердо уверилась, что так и будет. Она благодарно улыбнулась погладила его шершавую руку, сказала просто: «Спасибо, Павел».

В эту последнюю свою осень она часто болела. По неделе и больше лежала в кровати, с трудом вставала, когда надо было растопить печь, согреть чай. Не зажигая света, лежала в полутемной комнате, освещенной слабым огоньком лампадки, и неподвижными глазами смотрела в потолок на золотистые отблески бронзового оклада.

В такие дни ее навещали чаще. Приходила Петькина мать Прасковья, кормила кур, топила печь, прибиралась в избе. «Тетя Маня, может, лекарство какое дать тебе, что у тебя болит-то?» – спрашивала бабку.

– Не знаю, Параша, что и сказать. Все болит, душно в груди. На улице, на крыльце сижу – будто лучше. А в лес пойду, так совсем хорошо.

– Не до леса теперь. Лежи, поправляйся.

Она давала Марье таблетку, поила чаем на травяном настое, это давало некоторое облегчение.

– Спасибо тебе за Петьку моего, – как-то сказала ей Прасковья, – совсем другим стал. Учится лучше, дома помогает, меня стал больше слушать. Говорю ему вчера, а он мне: «А вот баба Маня сказала, баба Маня так думает».

Марья усмехнулась:

– Вишь, Прасковья, какое тут дело. Мать с сыном родным не имеет силы говорить свободно, и кажется им, будто их все учат да принуждают. А чужих, другой раз, они больше слушают. Петя, мальчик твой, правильный, он без меня рассудил, что хорошо, а что плохо.

Иногда ее охватывала странная слабость, будто промозглый холод мелко и часто дрожал в груди, на лице выступал холодный пот, начинало жать сердце. Третьего дня, когда она поднималась на крыльцо с охапкой дров, вдруг вся ослабла, опустились руки, посыпались дрова. Кто-то мягкой, сильной рукой сжал сердце, Марья опустилась на скамью, долго, боясь пошевелиться, неподвижно сидела, потом медленно, осторожно вытащила из кармана таблетку.

Сильнее стали болеть ноги; она боялась, как бы они вовсе не отказали. «Господи, – шептала она, – пощади. Ничего у тебя не прошу, только пошли мне легкий конец». В один из таких приступов, когда она несколько дней пролежала в кровати и каждое движение отзывалось острой болью в ее измученном сердце, ее вдруг пронзила ясная мысль, что конец близок, что, пожалуй, ошиблась она в недавнем разговоре с Павлом, что навряд ли переживет эту зиму.

Глава 12

Предзимье – унылая, скучная пора в деревне. Природа притаилась, замерла в ожидании зимы. Иногда небо просветлялось, появлялись голубые окна, острова, и, оживляя стынущую природу, по-летнему ярко, ослепительно светило низкое холодное солнце.

Марья подолгу сидела у окна, слушала, как шумит ветер в черном овраге, смотрела на шустрых синиц. Они суетились на прибитой за окном дощечке, стучали в нее клювами, как молоточками, склевывали крупу, крошки хлеба, ссорились, трещали. «Отошли деньки», – подумала Марья.

Но вот как-то ночью прошел легкий зазимок. Утром за запотевшими окнами разгорался голубой рассвет. Марья оделась и вышла на улицу. Под ногами хрустел мороз, дышалось легко, свободно. Красный шар подымался над лесом, чистое небо окрашивалось голубизной. «Как хорошо, – улыбнулась Марья, – вот и пришел мой денек». Ее так неодолимо потянуло в лес, что, недолго думая, она стала собираться. «Надо пойти, поглядеть, может, завтра зима, – подумала она, – не придется больше».

Она оделась теплей, взяла солдатский котелок под клюкву, палку и отправилась по Вороновской дороге к Гороховскому болоту. Она любила ходить этой дорогой по чистым еловым, березовым опушкам. Грязи не было, вода в лужах промерзла, кое-где уже лежали островки тонкого снега. В торжественном ожидании зимы безмолвно стоял лес. Пахло морозной землей, сырой древесиной.

У Писколовки – лесного ручья с замерзшими омутками, стремительными быстринами, Марья задержалась ненадолго. Приятно, радостно было постоять, послушать затухающую жизнь леса, и казалось ей, что слышит, чувствует, как замерзает земля, сжимаясь, потрескивая от холодов, как уходят соки от деревьев, как все больше затягивается полынья на ручье и будто тише становится его разговор.

Марья пришла на чистую, поросшую редкими елями, всю пронизанную солнцем, светлую боровину. Внизу до чернеющего вдали леса простиралось моховое болото. Серые, похожие на лишайники мхи, тронутые белым морозом, тускло светились от косых лучей солнца, и все болото казалось огромным серебряным ковром. «Погляжу, может, чего осталось», – подумала Марья и, держась за кусты, спустилась вниз.

Мороженый мох с хрустом проваливался, и снизу, дымясь, проступала теплая вода. Клюквы было не видно, она пряталась в глубине кочек. Чтобы ее достать, Марья запускала пальцы в мох и, нащупав, вытаскивала целую плеть-ожерелье крупных кроваво-красных ягод. Их было мало, но Марья не торопилась, бродила, согнувшись, от кочки к кочке, набрала почти полный котелок, поднялась и оглянулась по сторонам.