Андрей Иванов – Мифы о прошлом в современной медиасреде. Практики конструирования, механизмы воздействия, перспективы использования (страница 51)
Риторическую фигуру «Нинизма» можно противопоставить изъятию из истории. Когда изъять из истории не получается, приходиться мириться с теми или иными событиями. Та происходит с мифологией образов Сталина. Когда не нужна ни хорошая, ни плохая мифология Сталина, тогда эти мифологии отбрасываются, но образ Сталина остается частью исторической культуры страны. Получается бартовская фигура нинизма в чистом виде: «Нинизм. Этим словом я называю такую мифологическую риторическую фигуру, когда две противоположности взвешиваются одна с помощью другой и в итоге обе отбрасываются (не хочу ни того, ни этого)»[387].
Фигура «Квантификация качества», по мнению Р. Барта, проходит сквозь все уже упомянутые фигуры, и характеризует, в целом, ситуации, когда качество измеряют количеством. Таких примеров у нас в данной работе было несколько — и мифология рок — группы «Queen», и мифология освоения космоса во времена СССР. Такие мифологии оказываются преимущественно позитивными, могут интенсивно тиражироваться в медиасреде (стоит вспомнить, массовый успех биографического художественного фильма «Богемская рапсодия» о британской рок — группе «Queen» в 2018 году; и это через тридцать с лишним лет после их последнего концертного выступления). Кажется, что чем чаще будут транслировать такого рода мифы в медийной среде, тем ближе к высококачественному, идеальному мифообразу будет оказываться соответствующий популярный миф.
И, наконец, фигуре «Констатация» отводится роль покрывать сотворенный, искусственный мир. Данная фигура, по мнению Р. Барта, оказывается возвышенным эквивалентом тавтологии, а сам автор «Мифологий» довольно часто иллюстрирует констатацию в своих очерках, начиная с самого первого — с очерка «Мир, где состязаются в кетче».
Возможные новые риторические фигуры мифа, возникающие и существующие сегодня, оказываются во многом производными от суггестивной функции мифа и специфики медиасреды как пространства распространения мифов, при этом «…в каждом мифе может содержаться своя история и география, причем одна из них является знаком другой — миф тем больше созревает, чем шире распространяется. <…> …было бы лучше говорить о волнообразном распространении мифа. Так, миф о Мину Друэ распространялся как минимум тремя все более широкими волнами: 1) „Экспресс“, 2) „Пари — матч“, „Элль“, 3) „Франс — суар“. Некоторые мифы колеблются в неопределенности — сумеют ли они проникнуть в большую прессу, в среду пригородных рантье, в парикмахерские, в метро?»[388].
Следует отметить, что в современном информационном обществе, когда медиасреда буквально вторгается в повседневную жизнь человека, реальное осмысление фактов никогда не будет поспевать за созданием мифов. Поэтому важна актуализация конструктивного потенциала медийных мифов о прошлом, который содержится не только в фигуре «констатация качества», но может присутствовать и в остальных фигурах, учитывая, что констатация качества пронизывает другие риторические фигуры мифического означающего. И, вообще, мифическое означающее, даже существенно видоизмененное современной медиасредой, всегда, когда речь будет идти о роли мифа в жизни общества, имеет второстепенное значение. Главное же — это мифическое означаемое; то, что постоянно подвергается мифологизации. Именно поэтому необходимо осуществлять поиск конструктивных функций мифов о прошлом. Такой функционал может быть производным от суггестивности как современного свойства мифа, и воплощаться в объединяющих, консолидирующих, интегративных, психотерапевтических, стабилизационных функциях современных медийных мифов.
Еще одним измерением, способствующим поиску конструктивного потенциала мифов о прошлом, в том числе и транслируемых в медиасреде, является критерий оригинальности (естественности) происхождения, что, в конечном счете, является аксиологической характеристикой. Здесь мы воспользуемся одним из предложенных во второй главе вариантов классификации мифов. Так, если исходить из того, что в современном обществе можно выделить три типа мифов в современном обществе (научные мифы (когда рациональное знание обрастает мифологией), антинаучные мифы (когда заведомо ложное знание выдается за научное и далее, как и в случае с научными мифами, также обрастает мифологией), фолк — мифы (их можно также назвать «глобальными» мифами, именно такие мифы прочно и долго удерживаются в памяти)), то конструктивный потенциал и наивысшая ценность для человека и общества содержится именно в фолк — мифах. Фолк — мифы, на наш взгляд, характеризуются внутренней органикой, гармоничным сочетанием «архаического» и «конъюнктурного» уровней.
Интересно, что ценностная природа мифа спустя несколько лет после выхода «Мифологий» будет обозначена Р. Бартом в качестве ключевой при переосмыслении его идеи о современном мифе: «Хотя социальное отчуждение по — прежнему требует от нас демистифицировать языки (в частности, язык мифов), этот бой идет уже не за критическую дешифровку, а за оценку»[389].
Фолк — мифы, глобальные мифы, и даже поп — мифы, иллюстрирующие фигуру «квантификация качества» — все такие мифы способны нести положительный заряд и выполнять конструктивные фукнции в социуме. Применительно к политической сфере, к сфере государственного управления такого рода мифы Д. Армстронг назвал «конституирующими», призывая к тому, что вокруг таких мифов должна выстраиваться политика: «конституирующие мифы» (мифомоторы) представляют собой сложные мифические структуры, позволяющие определять идентичность группы в отношении к государственному образованию[390].
Проблемы формирования и реализации в современной России государственной политики памяти как отдельного направления государственной политики, сопоставимого по своим масштабам с молодежной, национальной, культурной и образовательной сферами государственной политики, привлекают все большее внимание как представителей власти, так и представителей науки и общественности. Усилия государственной власти по консолидации общества в России в последние годы актуализируют поиски новых образов национальной идентичности, в которой историческая память продолжает оставаться одним из важнейших символических ресурсов. Нарастание международной напряженности оборачивается усилением, прежде всего, мемориальных войн, публичными высказываниями политиков относительно острых моментов прошлого, использованием крупных исторических праздников как средств поиска идеологического и политического консенсуса или размежевания. Это становится особенно заметно на фоне подготовки к отмечанию 75 — летия Победы в Великой Отечественной войне. Вместе с тем, всякий, кто берется писать о политике памяти в современной России, не может не признать наличие целого ряда скрытых, а подчас и явных противоречий, наличие которых делает разговоры о наличии государственной политики памяти в Российской Федерации если не тщетными, то, по крайней мере, преждевременными. Это, однако, не означает, что такая политика не может быть создана. Вопрос — в ее адекватности той структуре коммеморативного пространства, которая сложилась в современной России и тех глобальных тенденциях, вне которых политика памяти как таковая просто не может быть реализована. Поэтому критическая направленность данного параграфа состоит не в полагании неких позитивных оснований, которые раз и навсегда могут быть положены в основу какой — либо определенной политики памяти в нашей стране, а скорее — в размышлениях о том, какой государственная политика памяти быть сегодня уже не может.
Постараемся определить для себя исходное определение политики памяти и ее отличия от близких по значению понятий «историческая политика», «политическое присвоение прошлого», «мемориальная политика». Так, А. Дюков предлагает понимать под исторической политикой поиск оснований для предъявления политических или экономических претензий, где значимыми инструментами оказываются вымышленные факты, «замалчивание» фактов, сознательная подтасовка интерпретации исторических событий[391]. Исследователь Д. А. Аникин полагает, что термин «политика памяти» является более удачным для научного дискурса и дает ему следующее определение: «Политика памяти представляет собой целенаправленную деятельность по репрезентации определенного образа прошлого, востребованного в политическом контексте, посредством различных вербальных (речи политиков, учебники истории) и визуальных (памятники, государственная символика) практик»[392]. Термины «политическое присвоение прошлого» или «мемориальная политика» в большинстве работ выступают как аналогичные то исторической политике, то политике памяти. Соответственно, государственная политика памяти представляет собой такую форму политики памяти, в рамках которой ведущим (но не единственным!) актором выступает государство в целом или система его институтов, ответственных за соответствующую реализацию политики памяти.
Кратко резюмируя современное состояние зарубежных исследований политики памяти, выделим ряд особенностей, вне которых вряд ли возможно формирование и реализация какой — либо политики памяти (в том числе и со стороны государства). Во — первых, для большинства исследователей некоей общей методологической парадигмой выступает конструктивистский подход, актуализирующий идеи о множественности акторов коммеморативного пространства и их политик памяти, о ситуативном характере политик памяти, множестве идентичностей[393]. Во — вторых, конструктивистская методология способствует распространению вопросов изучения динамики политики памяти как значимого предмета анализа. В этой связи особую популярность приобрела так называемая процессно — реляционная методология. Одним из наиболее известных вариантов процессно — реляционного подхода к социальной памяти является методология анализа памяти Д. Олика, который предлагает рассматривать коллективную память не как устоявшийся теоретический конструкт, а как некую совокупность различных социальных форм, пространств и практик — от обычных воспоминаний до общих форм поддержания образца. Память для него — это социальная деятельность, процесс, а не статичный объект. Он пишет: «концептуализация памяти через явления и места упускает из виду динамику и относительность процесса воспоминания, тогда как фигурации, напротив, их сохраняют и привлекают внимание к процессам структурации и практикам»[394]. При этом, динамический характер политики памяти трактуется также и в контексте обоснования динамичности иерархии смысловых ориентиров политики памяти сегодня и зависимости этой динамики от социальных контекстов[395]. В — третьих, интересным объектом изучения стала идея об активном сопротивлении массового исторического сознания и его практик памяти официальным стратегиям политики памяти (М. де Серто, А. Ассман). В — четвертых, проблемы политики памяти значительным числом авторов рассматриваются в контексте практик построения имперской и иных вариантов политической мифологии. Мифологизация прошлого рассматривается сегодня как один из важнейших инструментов политики памяти[396]. Наконец, в — пятых, авторы пишут о сложных процессах взаимодействия политических и символических границ, и, как следствие, образовании пограничных зон исторической памяти, где влияние цивилизационных фронтиров оказывается доминирующим и порождает новые пространства исторических смыслов, основанных либо на идее диалога, либо конфликта и противостояния[397]. Все это не столько объясняет, сколько делает формирование государственной политики памяти проблематичным. Впрочем, вопрос может быть переформулирован в проблему того, как возможно формирование децентрализованной, плюралистической и неэтноцентричной государственной политики памяти, обладающей подвижной структурой смысловых ориентиров и учитывающей вызовы и риски современности[398].