Андрей Дюкарев – Голгофа атамана (страница 3)
(Иллюстрация 02_Отец атамана)
Открывшаяся взору картина была настолько иррациональна, что в первое мгновение полковник Науменко изумленно застыл, а затем со всех ног бросился вперед.
– Отец, отец! Вы ли это, батюшка?!
Григорий Потапович Науменко, войсковой старшина Кубанского казачьего войска, участник Русско-турецкой войны 1877-1878 гг., медленно поднялся навстречу сыну. Взгляд его просветлел и смягчился.
– Здравствуй, Слава, здравствуй, сынок!
Отец и сын внимательно вглядывались друг в друга, а затем крепко обнялись. Вячеслава Науменко, не кланявшегося немецким пулям на фронте Первой мировой войны и водившего в кавалерийские атаки казаков в Гражданской войне трудно было вывести из равновесия. Однако события, происходящие с ним в последние несколько часов, требовали большого самообладания, чтобы сохранить целостность собственного «Я» при потере прежних координат жизненной вселенной.
Прижавшись к отцу, и ощущая щекой шелковистость его бороды, младший Науменко пытался совместить изумление своих чувств реалистичности происходящего и бесстрастность памяти сомневающейся в истинности действа. Ибо Вячеслав Григорьевич Науменко точно знал, что его отец, Григорий Потапович Науменко, бывший атаман станицы Петровской и Почетный блюститель Петровского станичного женского двухклассного начального училища уйдет на небеса в 1922 году, не выдержав притеснений советской власти. И всю свою длинную жизнь атаман В.Г. Науменко, уводя от беды казаков все дальше на Запад, будет укорять себя, что не смог спасти своих родителей, оставив их старых и беспомощных в родной станице. Этот груз терзаний, носимых всю жизнь в груди, всколыхнулись в нем с новой силой.
– Отец, – прерывисто выдохнул он, – простите меня, батюшка, ради Христа! За то, что оставил Вас антихристам красным! Не смогли мы пробиться тогда в августе 1920 года с десантом Улагая, не смогли…
– Ну, полно тебе, Слава, не убивайся понапрасну. Что случилось, то случилось, знать судьба наша такая. Теперь-то это и смысла не имеет. Садись, сын, отдохни, да и поговорим заодно.
Григорий Потапович осторожно опустился на приютившее их дерево, приглашая сына присесть рядом.
– Я смотрю, ты в полковничьем мундире, а помнится, генералом уже был?
– Я сам не пойму, батюшка, в последнее время со мной много странного произошло, да и сейчас вот… Встреча с Вами… так неожиданно. А перед этим я встретил Сашу… А еще раньше была долгая жизнь, где я скорбел о Вас о всех. Вас никого не было уже со мной, а я все шел по жизни, вот как сейчас по этой дороге. А что до мундира полковника, то я осознал себя в нем уже здесь, в этом загадочном (странном) месте. Я таким был, – полковник Науменко на минуту задумался, взгляд его на мгновение затуманился, – я таким был в 1917 году, на самом переломе, на той грани «до – и после». Аксельбанты, ордена, шашка Георгиевская, погоны полковника – это все Империя наша Рассейская. А вот генеральство да портфель министерский в Краевом правительстве – это уже Смута да метания наши.
– Ну, вот видишь, сам все понимаешь, не зазря в Академии учился. Стало быть, жизненный водораздел в судьбе твоей аккурат по 1917 году и прошелся. Но то, сынок, не значит, что все, что будет, иль было после, является менее значимым. Остальная чай жизнь тоже не сахар была. Насколько я самую малость захватил новой жизни, и то в великом смятении был. Ну а Вашему поколению выпала горькая доля, смириться или сражаться, погибнуть или …, да, только вот победы Вам не суждено было одержать…
А что касается места сего дивного, то ты и сам уже догадался. То, что ты здесь означает конец твоего пути земного, каков бы он не был. Все мы грешны вольно или не вольно в содеянном, или в не совершённом, пребывая в юдоли нашей земной. Но очутившись здесь, мы возлагаем на чашу весов Божьего суда все содеянное, как во благо, так и супротив Божьего замысла. Только не ведомо нам, душам греховным, заблудшим и заблуждающимся, какие из поступков наших как оценены будут и на какую чашу весов лягут.
Только это еще не суд Божий. Чтобы предстать пред Господом, надо вспомнить и осознать все, а это труд непростой, мучительный. Вот и идет всяк попавший сюда каждый к своей Голгофе вспоминая, страдая и очищаясь. И путь, и тяжесть у каждого своя. У кого-то тропинка незамысловатая, да скорая. А у тебя я смотрю, дорога не из простых, сын, знать и судьбинушка не из легких выдалась. Ношу то атаманскую нелегко было нести?
– Что судьбы непростые у нас были, батюшка, так-то нам эпоха определила. Но не это главное. Человек привыкает ко всему: к чужим людям вокруг, к чужому языку, к чужому небу над головой. Привыкает не жить, а существовать, привыкает не бороться за счастье, а искать оправдание за неудачи – вот это страшно, отец.
А что до ноши моей атаманской, Вы правы батюшка, тяжела была. Хотя тяжесть ее долго не осознавалась. Все затмевалось тщеславием и радостью от достигнутой должности. Но, по правде сказать, отец, эгоистические ощущения были не главными и не единственными. Определяющим для меня было желание сберечь наше казачество на чужбине, помочь казакам выжить, сохранить себя. По молодости энергии и порывов много было, что порождало различные планы и прожекты. Что-то удалось претворить, а что-то так и осталось «брожением в умах».
– Ну и что гнетет тебя, сынку, более всего, содеянное али несбывшиеся?
– Эх, батюшка, кабы так легко было ответить… Камнем на душе всю жизнь проносил, что не смог Вас, с маменькой, вывезти тогда в 1920-м году, оставил на поругание большевикам. О судьбе Вашей только в середине 1920-х узнал, когда редкие одиночки стали бежать из Совдепии. Вот казаки-земляки и поведали, как новая власть с Вами обошлась.
– Что сейчас-то об этом. Да и куда бы мы, под конец жизни от своего хозяйства поехали? Дом, сад наш, мельница-кормилица, все, что всю жизнь строили да обихаживали, как бросить? Это ты, Слава, всю жизнь в полку, потом в Академии, да на войнах. Своего очага и не было, да и вкуса ты его не знаешь, не в обиду тебе будет сказано. Я все думал – внучата пойдут, так отстроим тебе дом справный в Екатеринодаре, чтобы было у тебя свое гнездо по чину твоему. А оно вишь как обернулось. Наталия, когда родилась хоть и радость великая нам была, а вокруг беда да лихо в обнимку ходят. Так и не получилось тебя по всем правилам отделить под собственную крышу.
При этих словах старый казак потрепал сына по плечу, и горькая усмешка пробежала по его лицу. На что Вячеслав, спокойно и даже философски отвечал:
– Значит не судьба, отец. Что толку – вон у Андрея Шкуро два дома в Екатеринодаре было, не считая отцовского в Пашковке. Так все большевикам и осталось. О чем уж тут жалеть. Моим домом в жизни можно сказать дорога стала. Так и промыкался по чужим углам, сначала в Европе, потом в Америке. Я-то ладно, а вот Нине13 моей тяжело было, женщине без своего дома нельзя.
Григорий Потапович согласно покивал седой головой словам сына, а перед глазами вставали образы раскидистых яблонь собственноручно выращенного сада, родное подворье в станице Петровской, где знакома каждая мелочь.
– Вот и мы с матушкой твоей сроднились с домом нашим, не могли мы его бросить. Да все одно ненадолго. Проигравшим с победителями не ужиться под одним небом. А мы как есть были проигравшей стороной. Вот с весны 1920-го по родной станице и ходили как будто врагом оккупированные.
– Тяжело было под Советами, отец?
– Да что такое тяжело, Слава, когда все что было правильно и понятно в жизни стало рушиться? Крепкий хозяин, уважаемый человек вчера, вдруг в одночасье становится врагом общества. Все прежние заслуги, беспорочная служба, материальный достаток, воспитанные и достигшие положения дети – все становится отягчающими обстоятельствами. У нас, конечно, и раньше, при царе-батюшке, голытьба на землю офицерскую зарилась. Ну а после двадцатого года их мечта сбылась, им на радость, нам на горе. Хотя вся наша жизнь превратилась в одно сплошное горе… Саша погиб, ты на чужбине, по станице идешь, а в спину попреки да брань. Землицу нашу забрали, мельницу опять-таки. А забрать то легко, да ума хозяйству дать не просто. Вот Иллиодора14 при мельнице нашей управляющим и оставили. А все одно жить спокойно не давали. Вместо правления станичного стал ревком красный всем заправлять, а верховодили в нем самые отъявленные голодранцы. Ох и лютовали они после того как Вы с Улагаем назад ушли, за страх свой пережитый. Офицеров всех вплоть до стариков, да семьи тех, кто у Деникина с Врангелем служил, всех переписали, коней справных позабирали, оружие все, даже наградное, велели сдать. А я не в силах был заставить себя подчиниться власти их бесовской, а пришлось… Вызвали к себе в ревком, ну я револьвер с кинжалом приладил и пошел. Уж до того зол был, что хотел костылем отходить их как в прежние годы, когда голозадыми скакали по станице. Да годы мои уже не те были. Пригрозили Иллиодора арестовать, если не подчинюсь власти новой. Швырнул им револьвер, а кинжал да шашку сказал, что в могилу с собой заберу, вот потом пусть и забирают. После того случая как будто стержень из меня вынули, искра Божья стала затухать во мне, да и ушел я в скорости… Я можно сказать и не жил под ними. А вот, матушка наша, Вера Исааковна15, хлебнула больше моего. Ей сердешной, выпало своими глазами видеть наше окончательное разорение и унижение, и как забрали все подчистую, и как гнали в ссылку из родной станицы, позабыв о заботах ее просветительских в прежние годы. И конец своей земной юдоли нашла на краю стылой заснеженной степи, выброшенная из вагона помирать в чужом краю. Вот так вот, сынок. Но ты себя не укоряй, твоей вины тут нет никакой. Мы свою жизнь хорошо, достойно прожили. Вас, деток своих вырастили, гордились Вами всеми, каждый из Вас нашел свою дорогу жизненную, хоть и разную. А что конец жизни нашей печальный, так-то конец всей России-матушки прежней, златоглавой, такой был горестный.