Андрей Дехтярев – Do Rovuma ao Maputo. Записки военного переводчика в Мозамбике (страница 9)
Местные офицеры уважали всех советников. Это было видно. Они слушали, кивали, задавали вопросы, практически никогда не спорили. Но советская политическая работа в их мире не укоренялась. Она попадала не в землю, а в камень, пыль, войну, племенные связи, нехватку горючего, а дисциплина, временами выглядела так, что никакой советский политработник не мог подобрать к ней правильную статью из устава. Сначала он этого не принимал. Потом начал замечать. Потом, кажется, понял. И вот это понимание его беспокоило.
К круглым датам и важным событиям он готовил доклады. Сидел ночами, корпел над текстом, правил, переписывал, подбирал формулировки. Даже пытался плакаты рисовать привезенной из СССР гуашью, спрашивал у меня как писать заковыристую букву «G». Вид у него в такие вечера был приподнятый и творческий, как у человека, который пытается навести идеологический порядок в мире, не знающем, что это такое.
Потом собирали аудиторию. Местные офицеры вежливо слушали. Доклад читался по-русски. Затем я переводил на португальский. Получалось двойное чтение: долгое, тяжёлое и для всех мучительное. Советник читал с чувством. Чувственная и пафосная часть диктора в программе «Время» в переводе исчезала. Аудитория слушала уважительно, но явно была не при делах. Не потому, что люди были глупые или невоспитанные. Просто между текстом и их жизнью лежало слишком много километров.
В докладе говорилось о сознательности, международной солидарности, исторической роли Великой Октябрьской, моральной стойкости и передовом опыте. В их жизни в это время было проще: как жить дальше.
Однажды я предложил ему читать доклад сразу на португальском. Без русского оригинала вслух.
— Зачем людям русская часть? — сказал я осторожно. — Я могу заранее перевести. Вы дадите мне текст, я сделаю португальский вариант, и на собрании прозвучит только он.
Он сначала посмотрел на меня подозрительно. В этом предложении было что-то опасное. Он как бы исчезал из ритуала. Доклад переставал быть священнодействием на языке первоисточника и превращался в обычную речь для местной аудитории, зачитанную переводчиком. Но мысль была практичная. И вокруг уже веял ветер перемен, гласности, перестройки и прочего предательства. А практичность в Лишинге постепенно разъедала даже идеологию. Он согласился. Потом пошёл следующий этап разложения: он начал просить писать доклады меня на португальском по его заказу. Это уже было почти крушение системы. Не в масштабах марксизма-ленинизма, конечно, но в масштабах одной отдельно взятой советнической квартиры — вполне.
С точки зрения дела стало лучше. Я сразу писал текст так, чтобы его можно было произнести по-португальски перед мозамбикскими офицерами. Убирал тяжёлые советские обороты, сокращал лишнюю торжественность, добавлял понятные им примеры. Получалось всё равно официально, но хотя бы не так, будто приехал читать лекцию баобабу о березах.
Формально он курировал текст, всегда ритуально просил внести правку то там, то здесь. Но я видел: ему неспокойно. Профессиональная почва уходила из-под ног. Человек был обучен работать с одной армией, с одним языком символов, с одной моделью воспитания. А попал туда, где многое из его инструментария просто не включалось.
Окончательно, кажется, его надломил один эпизод. Провинившихся солдат били палками перед строем. Не где-то тайно, не в тёмном углу, не как безобразие, которое все стыдливо скрывают. Перед строем. Как дисциплинарную меру, понятную, привычную и, по местным представлениям, эффективную.
Для него это было не просто неприятно. Это разрушало профессиональную картину мира. Он мог говорить о воспитании, сознательности, убеждении, морально-политическом состоянии личного состава. Он мог объяснять, что солдат должен понимать свой долг. Он мог ссылаться на опыт Советской Армии, на роль коллектива, на командира как воспитателя.
А потом перед этим самым коллективом человека били палками.
И всё. Не находилось мостика. Не было методички. Не было цитаты, которая закрывала бы эту щель. Культурная и идеологическая пропасть стала в тот момент такой очевидной, что он как будто потерял ориентиры своей профессии и просто замолчал как профессионал. Иногда молчание честнее любого доклада.
После этого он стал другим. Не внешне — внешне он продолжал ходить на совещания, готовить мероприятия, говорить правильные слова. Но внутри, по-моему, он уже ждал окончания срока. Не трусливо, не лениво, а как человек, который понял: его отправили засевать поле, где не растут его семена. Он всё ещё был советником по политической части. Но Лишинга уже провела с ним свою политзанятие. Без плаката в красных тонах, президиума собрания, без перевода.
На их хрупких плечах держится мир
В Мозамбике тех лет женщина была главным двигателем повседневной жизни. Не военные, не провинциальная администрация. Именно женщина. Она вставала рано, когда город ещё не до конца понимал, наступил день или просто закончилась ночь, и начинала работу, которая почти никогда не прекращалась.
Одним из самых характерных звуков был глухой ритмичный удар песта о ступу. Женщины мололи кукурузу в больших деревянных ступах. Не на мельнице, не на кухонном комбайне. Кукуруза, ступа, длинный деревянный пест размером с небольшое бревно, тонкие, но мускулистые руки час за часом делали одно и тоже. Удар. Пауза. Удар. Ещё удар. Этот звук был частью страны. Он шёл из дворов, я слышал его из окна квартиры, из деревень, с окраин, из мест, где государство заканчивалось, а жизнь продолжала работать.
Потом женщина носили воду из ближайшего источника, до которого мог быть и километр и два, и три. Часто в больших жестяных банках на голове. Не маленькую бутылку, не ведёрко для полива цветов, а тяжёлую ёмкость, которую надо поставить на голову и идти так, будто это естественное продолжение тела. Спина прямая, шаг ровный, взгляд вперёд. Иногда на спине ещё ребёнок, привязанный с помощью капуланы — куска яркой ткани, который был одновременно одеждой, колыбелью, сумкой, одеялом, защитой и частью женского мира. Иногда это была простынь, полученная от советских кооперантов. В руках могли быть ещё какие-нибудь вещи. Потому что, если женщина уже идёт, значит, она несёт не одну задачу, а несколько.
Кроме воды — связки веток для огня. Без огня нет еды. Без еды нет дня. Ветки тоже на голове или на плече, иногда огромный пучок, который в нашем представлении должен был бы требовать хотя бы двух взрослых мужчин и перерыва на отдых. Там это не называлось спортом. Это называлось жизнью.
Сейчас это можно было бы описать как вечный и непрекращающийся спортзал. Только без зеркал, тренера, абонемента, музыки и права сказать: «Сегодня я устала, не пойду». Нагрузка была ежедневной, рабочей, безжалостной. Ноги, спина, шея, плечи, руки. Тело формировалось не ради красоты, а ради переноски воды, кукурузы, дров, ребёнка, белья, корзины, жизни. Часто таз у женщин казался зауженным, тело — вытянутым и жёстким от постоянной нагрузки. Не потому, что природа так задумала красивую линию, а потому, что труд годами лепил человека под себя. А потом рождались дети, как инопланетяне в Куско – с вытянутой головой.
Главной едой была у всех в то время была xima — по-мозамбикски густая каша из кукурузной муки, той, которую в ступе делали женщины. Примерно наша мамалыга, только ещё более базовая, ежедневная, почти сакральная по своей роли. Произносится примерно «ши́ма». Её варили из воды и кукурузной муки до плотного состояния, так что это была уже не каша в русском смысле, а желтоватая густая масса, которая заменяла все – и завтрак, и обед, и ужин. Конечно, если хватало на три приема пищи, что совсем не гарантировалась.
В благополучной стране еда имеет различный вкус, рецепты, семейные варианты. В бедной воюющей стране еда прежде всего отвечает на вопрос: будешь ли жив. Хima позволяла выжить. Съел —можешь прожить ещё один день. Это была еда не для удовольствия, а для продолжения человека.
И вот когда смотришь на это со стороны — женщина молотит кукурузу, потом несёт воду, потом дрова, потом ребёнка, потом снова готовит, снова стирает, снова идёт, — начинаешь иначе понимать слово «труд». Мы привыкли думать о труде как о части жизни. Там труд был не местом за столом или станком на восемь часов. Он был эквивалентом всей жизни. Он начинался вместе с открытием глаз утром, и их закрытием ночью. А посередине – только работа.
Мужчины воевали, командовали, сидели в штабах, где-то, конечно, подрабатывали, часто валяли дурака с радиоприемником Ширико в руках. А женщины держали на себе все: воду, огонь, муку, ребёнка, бельё, еду, дом. Без них никакая революция, никакая армия, никакая международная помощь и никакая xima не состоялись бы даже до обеда. Многие мужчины в Мозамбике жили в аду. Но для женщин в нем был еще один этаж ниже.
Весь этот джаз
Заместитель командира бригады по тылу был большой, как медведь. В Голливуде был или есть такой актер, помню его по фильму Армагеддон с Брюсом Уиллисом.
Не толстый, не рыхлый, а именно большой. Широкий, тяжёлый, молчаливый. Такие люди в армии обычно отвечают за вещи, без которых всё немедленно разваливается: горючее, крупу, ботинки, бочки, ящики и прочую прозу войны.