реклама
Бургер менюБургер меню

Анчал Малхотра – Книга извечных ценностей (страница 9)

18

Рахим, ловко обходя высившееся стопками бумажное сырье, повел каллиграфа через весь магазин в дальний его конец, к пачке бумаги в теплых тонах. По пути он то и дело лавировал между сотрудниками: одни разрывали большие тканые полотнища на лоскуты поменьше, другие занимались формовкой из папье-маше, третьи усердно сшивали рукописные и книжные страницы, лишь изредка поднимая голову. Семейство Рахима было хранителем древнего искусства, они готовили бумажную массу в домашних условиях с добавлением травы каи и выделывали бумажные листы небольшими партиями на берегу Рави.

Алтаф подошел к кипе бумаги и тронул верхний лист, слегка проведя рукой по его поверхности. Это была превосходная лощеная бумага, часто ее называли шелковой. Он одобрительно кивнул и положил на кипу свой обрывок для сравнения качества бумаги. Взяв лист, подержал его на вытянутой руке, глядя, как солнце просвечивает сквозь него. Перехватив взгляд Рахима, Алтаф еще раз одобрительно кивнул. Потом, поднеся лист бумаги к носу, вдохнул, закрыв глаза.

Рахим наблюдал за ним.

Наконец он, устад-сахиб, знаток каллиграфии, мастер по росписи манускриптов, положил листок обратно к остальным и в задумчивости почесал нос.

На несколько мгновений воцарилась тишина.

– Гулаб, – тихо произнес Алтаф; воспоминание об аромате из мечети вызвало у него улыбку.

– Гулаб?

– Гулаб. Вард. Джаннат-е-вард, розовый рай. Я хочу, чтобы ты сделал для меня пачку именно такой бумаги. Только такая бумага достойна иттара розы.

– Что ж, у меня действительно есть ароматизированная бумага, однажды мне уже заказывали… с добавлением экстракта… где-то здесь должна быть…

И Рахим начал рыться повсюду, твердо вознамерившись перевернуть вверх дном хоть всю лавку. Однако Алтаф, прищелкнув языком, остановил его.

– Дай-ка я сам принесу тебе эфирное масло розы.

Рахим кивнул.

– Принеси. И мы добавим его в бумажную массу как раз перед тем, как сформируем листы. Иншалла[48], выйдет божественно, как ты и желаешь.

– Иншалла, Рахим-миян, даже не сомневаюсь. Кхуда хафиз[49].

С этими словами Алтаф собрал свои бумаги, поправил на голове топи и, прощаясь со старым другом, вышел.

До его дома было не так уж и далеко: сначала Кашмири Базар, потом Дабби Базар, а там пройти еще несколько улиц, и вот он, дом, выходящий окнами на великолепную Золотую мечеть. Алтаф шел не торопясь и в какой-то момент, глянув под ноги, заметил прямо перед собой темно-бордовый лист. Лист – изящной миндалевидной формы, редкого сочного оттенка – валялся на земле. Алтаф подобрал его и, смахнув пыль, положил в карман. Будет драгоценный подарок для самой драгоценной девочки.

Спустя пару минут он уже поднимался по лестнице домой, где в дверях его встречала Зейнаб. Они были женаты вот уже десять лет, но при одном взгляде на жену Алтафа по-прежнему бросало в жар. Всякий раз, когда их глаза – ее серого цвета и его зеленые – встречались, его сердце начинало биться чаще. И хотя возвращаться к обеду домой стало для него уже делом привычным, в глубине души он понимал: это лишь предлог для того, чтобы подольше побыть с любимой. Здесь был его оазис, приносивший отдохновение от многотрудных дел в течение дня.

– Салам, Хан-сахиб, – улыбнулась Зейнаб; она потянулась взять у него кипу бумаг. – Давай.

Зейнаб не любила называть его «устад», ей это обращение казалось слишком формальным. Для нее он был «Хан-сахиб», и в каждом произносимом ею слове слышалась ничем не скрываемая любовь.

– Салам, Зейнаб-джан, душа моя, – ответил он и вдруг, учуяв соблазнительные запахи, доносившиеся с кухни, потянул носом. – М-м-м… как вкусно!

Смеясь, она не спеша вошла обратно в дом:

– Еще пару минут.

Алтаф кивнул и спросил:

– А она уже пришла?

– У себя в комнате, занимается.

Алтаф снял обувь и прошел через весь дом к самой солнечной комнате с видом на Золотую мечеть, которую ничто не загораживало. Он встал в дверном проеме, прислонясь к косяку, и незаметно наблюдал за дочерью. Она была так увлечена делом, что даже не услышала, как он вошел. Алтаф с улыбкой вытащил из кармана лист и расправил его, чтобы не было заломов.

Дочери исполнилось уже все восемь лет, ее волосы были заплетены в две тугие косы. Закатав рукава курты до локтей и накинув на плечи плотную, из домотканой кхади, дупатту[50] для тепла, она сидела на полу перед низеньким деревянным рабочим столом возле окна. Отец смотрел, как ее бледные руки плавно двигались, переходя из солнца в тень и обратно: она ставила на стол чернильницу, раскладывала остро заточенные тростниковые палочки для письма и кисти, бережно разворачивала небольшой свиток сделанной вручную бумаги с контурами незаконченного, тонко выписанного орнамента по краю.

В такие моменты Алтаф любовался хрупкой красотой дочери, сравнивая ее про себя с тончайшим и легчайшим, искусно выделанным и подобным перышку листом бумаги из лавки Рахима.

Она взяла большую книгу в кожаном переплете и, раскрыв, достала хранившийся между страниц красный лист, разглаженный и высушенный до идеального состояния. Алтаф вспомнил, что как раз в тот день, когда дочь подобрала лист, прошел муссонный ливень, и он, блестящий, огненно-красный, лежал посреди моря обычных зеленых и желтых листьев. Она вела счет собственным временам года, она, его дочь, которой было хорошо и покойно с единственным листом, с камешком необычной формы, со всем тем, что вмещало в себя необъятный мир, помещаясь в то же время у нее на ладони. Цветы ее никогда не интересовали, только листья, и между страниц многих ее книг находили свой приют эти посланцы со всех уголков земли, бережно привозимые ей учеными людьми и знакомыми семьи Хан, прекрасно осведомленными о необычном для ребенка увлечении. Среди ее сокровищ чего только не было: округлый, травянисто-зеленый лист китайского финика с юга Персии; бархатистый, очертаниями напоминающий сердце кленовый лист из Баку; еловая веточка с острыми иголками и сосновая из Джалалабада; блестящие пурпурные листья иудиного дерева из Стамбула; тонкие и длинные, расположенные друг против друга листья оливы из приморского городка Айвалык… И сейчас в сложенных лодочкой ладонях Алтафа ее ждал сюрприз: новая находка.

Он смотрел, как маленькая дочь положила красный лист на страницу и своими детскими пальчиками провела по жилкам листа. Затем принялась его срисовывать: время от времени поглядывая на лист, она многократно повторяла его в тянувшемся гирляндой узоре; кусочек угля в ее руках при мягком нажиме оставлял размытую, словно отбрасывающую тень, черту. Несмотря на свой юный возраст, девочка обладала на удивление твердой рукой. Слегка высунув и прикусив кончик языка, склонившись к самой бумаге и чуть задерживая дыхание, ставшее неглубоким, она, глядя то на лист, то на рисунок, заканчивала часть будущего орнамента. Под конец слегка дунула на лист бумаги, смахивая угольную крошку. И вот уже Фирдаус Хан, ученица наккаши, возможно, самая юная во всем Лахоре, придирчиво изучает свое творение.

Должно быть, он стоял так, возвышаясь над ней, уже несколько минут; видя, что она наконец закончила, отец мягко закрыл рукой ей глаза. Девочка коснулась его руки, темной, в чернильных отметинах, чувствуя на ощупь вены, провела по ней бледными пальчиками.

– Абба-джан, – чуть слышно произнесла она, в то время как он отнял руку, – ас-салам-алейкум.

– Ва-алейкум-салам, бети, – ответил он и протянул ей бордовый лист.

У Фирдаус аж дух захватило:

– Какой красивый! Шукрия, Абба-джан!

Положив этот удивительный лист на бумагу, Фирдаус тут же заметила, до чего тот, красный, бледен в сравнении с этим. Она аккуратно поместила бордовый лист между страниц толстого томика поэзии, уверенная, что солидный вес книги и сухой декабрьский воздух как следует высушат лист.

Пока она была занята с листом, отец рассматривал ее рисунок. Когда Алтафу заказали работу над «Алифлейлой», дочь попросила его дозволения помогать. Он был талантливым каллиграфом, а ей лучше всего удавалась роспись. И он поручил ей изобразить орнамент по краю, который будет заполнен красками и сусальным золотом после того, как он, Алтаф, напишет текст. Поднеся рисунок ближе, Алтаф взял бамбуковую тростинку и, прикладывая ее как меру к разным элементам рисунка, стал выверять соразмерность и симметричность, внося поправки. Фирдаус, конечно же, талантлива, спору нет, но в столь юном возрасте она нуждается в обучении и наставлении.

Алтаф позаботился о том, чтобы его дочь получала такое воспитание, как если бы она была мальчиком, чтобы ее обучали чтению и письму, водили в школу и посвятили в искусство, которым испокон веку занималась семья. Правда, в их мохалле[51] многие, а в мечети почитай что и все считали его человеком чересчур свободных взглядов.

Порой Алтаф задавался вопросом: а не отнял ли он у Фирдаус беззаботное детство? Не вышло ли так, что, взявшись по его настоянию изучать это древнее, не лишенное академизма искусство, она стала взрослой не по годам? В то время как остальные девочки ее возраста ходили с матерями на рынок, учились вышивать, готовить или играли с куклами и глиняными игрушками, она предпочитала возиться с чернилами и бумагой. Днем она чаще всего бывала с отцом в мечети Вазир-Хана: устроившись в уголке худжры, упражнялась в искусстве рисования. Алтаф гордился тем, что у дочери есть внутренний стержень, гордился тем, что дал ей такое же воспитание, какое в свое время дал ему его отец. Однако в то же время часто мечтал о том, как хорошо было бы, если бы в доме раздавался детский смех и дочь наслаждалась обществом ровесников, а не стихами усопших поэтов. Но он никогда бы не признался в этом Зейнаб, разочарованно наблюдавшей за тем, как дочь все больше увлекается его миром. Алтаф вздохнул; в последний раз бросив взгляд на рисунок дочери, он обхватил ее личико ладонями и поцеловал свое драгоценное дитя в лоб.