Анатолий Сорокин – Голубая орда. Книга третья. След Волка (страница 18)
И Тан-Уйгу ценил трудолюбивый китайский народ. Огромный сильный народ, прошедший тяжкие испытания. Познавший и рабство, и угнетение, и бесправие. В массе не очень воинственный. Мирно пашущий землю, отвоевывая, кусок за куском, у природы. И был глубоко убежден, что счастье одного народа на бесчестье другого никто еще не построил.
«Но народ не должен сносить унижения и чужую узду, и то, что случилось, вылившись в кровавую резню, что происходит в последние годы между китайцами и тюрками, — лишь в очередной раз подтверждает, что чувство приглушенного здравомыслия не может быть вечно спящим. По крайней мере, он, Тан-Уйгу, так представляет. Тюрки очнулись, и теперь попробуй их удержать! Какой такой непобедимой армией можно загнать снова в загон послушания? Кто способен?» — думал в эту минуту советник тюрка-тутуна, нисколько не смущаясь собственной нелогичностью, и того, что междоусобных стычках как раз-то и гибнет наибольшее количество людей, которым и воздух, и утренняя свежесть, и дальняя дымка скоро будут не нужными навсегда.
В этот серьезнейший час в его холодные расчеты никак не входили, да и войти не могли ни погубленные тумены Нишу-бега, ни десятки тысяч восставших, последовавших в пески за князем Фунянем и в колодках после трагического поражения угнанных в Чаньань. В подобных расчетах отсутствует многое — такова основа их «праведной преднамеренности». В том и дикость любой бойни, что для нее всегда находится объяснение, но не бывает раскаяния перед ее жертвами.
А восток пробуждался, томно светлел, час побоища неумолимо приближался. Воины двух армий, настраивающиеся на убийство, знающие, что через убийство они смогут сохранить собственную жизнь, уже различали друг друга в редеющем рассветном сумраке. Лишенные долгом и собственным предназначением, усилиями полководцев тех добрых чувств и великих ощущений, которыми в час рождения наградил их Великий Сеятель Пространств, они медленно и неотвратимо утрачивали в себе, убивали последнее человеческое, способное сострадать и сочувствовать. Сражение слабого не приемлет. Воины обеих сторон становились глухими к чувствам возвышенным и высоким, но не менее ложным, чем остальные. Они начинали жить чувствами и целями низменными, необходимостью только убийства, становясь похожими на истуканов, какими истуканами-убийцами становился сам Тан-Уйгу, тутун Гудулу, стоящие рядом его браться Мочур и Дусифу, каким в подобный момент, не зная близкой судьбы, становится всякий воин.
И в ком этих чувств будет больше — что так же есть суть всякой войны, ее низменности и необоримого мужества, — тот победит.
Стояла оглушительная тишина, давила на сердце всем одинаково сильно. И впервые давила так сильно на сердце тутуна, которое, затвердевая и каменея, не билось частым пульсом, как прежде, перед всякой другой битвой, не трепетало в горячем нетерпении.
Он вызывал на смертельный поединок огромную китайскую армию, превосходящую его воинство вчетверо, и должен был ее разгромить во имя прошлого, во славу погибших тюркских вождей, добровольно покинувшего мир шамана, — в надежде на будущее, которое он создает. И если он и его верные нукеры сейчас проиграют сражение, то… славное будущее в обозримом тутуну времени едва ли уже кто-нибудь сотворит.
В это безоблачное тихое утро сердце тутуна-воина было впервые холодным и расчетливым.
По крайне мере так тутуну казалось.
7.Горящее небо
Шеренги убийц-истуканов стояли друг против друга. Их отрешенные окаменелые лица, наполненные решимостью или страхом, были массивно тяжелыми, угрюмыми.
Они ожидали команды.
Тан-Уйгу с засадной тысячью укрылся в неглубокой, негусто залесенной лощинке ближе к реке и справа от холма, на который поднялись тутун с Кули-Чуром. В первых рядах его сотен среди молоденьких ветел, словно нечаянно потеряв что-то, носился одноногий юный эдиз Ишма. Деревяшка-протез его часто соскакивала со стремени, колотилась о ребра коня, и конь прибавлял прыти. Тан-Уйгу ни разу не пожалел, что принял его под свою руку, но вдруг подумал с жалостью и некоторым состраданием, что такие невоздержанные, горячие и безрассудные или погибают в первых же сумасшедше отчаянных атаках, или удалью прославляют себя.
Окажись рядом, Тан-Уйгу помог бы юноше успокоиться, но сейчас подобной возможности не было, и он, покосившись на Ороза, негромко подсказал:
– Присматривай за Ишмой. Жаль будет…
Старший сотник понял его, кивнул обещающе.
Слева от холма, с которого наблюдали за действиями войск тутун с Кули-Чуром, располагались сотни Мочура, а рядом с шадом внушительно и приметно возвышался джабгу Дусифу.
Крупный, массивный, старший брат был хорошей мишенью для любой глупой стрелы, Гудулу за него невольно заволновался и хрипло приказал Кули-Чуру:
– Пошли нукера за Дусифу. Пусть побудет с нами, там ему нечего делать.
– Он упрям и едва ли вернется, – вяло произнес нукер, но приказание исполнил, воина за джабгу отправил без промедления.
Армия генерала Кхянь-пиня не двигалась и выжидала.
Вглядываясь вдаль желто-мутного горизонта, ожидая, когда загорится мост на Желтой реке, не отдавал приказаний и тутун Гудулу.
– Ну, где? Что на мосту? Где Ишан, Кули-Чур? – начиная нервничать, спрашивал он громко, пожирая глазами пустую бесцветную даль, на границе которой на высоком утесе, вознесшемся над рекой, возвышалась старая крепость. – Они что, не дошли? Еще не дошли?
– Дошли, не дошли! Загорится – увидим, – ворчал Кули-Чур, сам сгорая от нетерпения.
Первым заметив дым за позициями китайской армии, он ухватил тутуна за рукав. Выразительным движением головы показав на потянувшийся к небу слабый дымок, радостно закричал:
– Ну, вот и дошли! Мост загорелся, тутун!
Дым вдали над рекой повалил гуще. В нем отчетливей проступили красные языки жадного пламени. Они вспухали и расширялись, вытягивались устремленными ввысь узкими полосками и разрывались.
– Сигнал, Гудулу? – спросил Кули-Чур, готовый, как было условлено, распустить по ветру синее знамя с пастью волчицы.
– Не спеши, китайцы, кажется, пока ничего не поняли, – успокоившись вдруг, произнес Гудулу и, усмехнувшись криво, добавил: – Мы пришли убивать. Мы многих сегодня убьем, нукер-оглан. С крепкой битвы начнется наша орда.
Пламя, похожее на огромную краснокрылую птицу, взметнулось особенно широко и привольно, озарив разом огромное пространство и высветив серые стены крепости. Тюркское воинство возликовало. Взлетели бунчуки, пики и сабли. Пронесся единый могучий рев, достигший китайских рядов, и эти ряды, как по команде, обернулись невольно.
– Можно! Пора! О, Небо, пошли! Знамя, Кули-Чур! – воскликнул Гудулу, разом утрачивая прежнюю сдержанность холодного и расчетливого вождя, беспокоящие сомнения, которыми жил, на глазах становясь воином, полным азарта и жажды бешеной сечи. – Следуй за мной!
Он с маху взбросил себя на коня, как дружно взлетали в седла другие из его личной сотни, стоящей под холмом, азартно и в новом стихийном упоении выхватил саблю.
Но умчаться, куда повлекло бешено застучавшее сердце, ему не пришлось. Поставив перед Гудулу распустившееся знамя с озлобленной волчьей пастью и решительно, твердо взяв его коня под уздцы, Кули-Чур глухо буркнул:
– Не пущу! Не забывайся, тутун Гудулу, ты вождь, а не нукер! Мне советник приказал присмотреть за тобой, успеешь еще, нарубишься.
– Ты!.. Ты, Кули-Чур!.. Отпусти повод! Причем советник? – Гудулу был взбешен, его глаза безумствовали. В нем ничего не осталось от расчетливого и рассудительного полководца. Он сгорал в неукротимом буйстве и, кажется, был уже где-то в китайских шеренгах.
– Не пущу, тутун Гудулу!
– Повод, оглан!.. Или я за себя не ручаюсь!
Гудулу неистовствовал, а Кули-Чур не уступал. Сабля побледневшего Гудулу, до предела сузившего глаза, взлетела над головой нукера. Чудом увернувшись от беспощадного удара, способного расчленить его надвое от плеча до самого паха, Кули-Чур изловчился пригнуться, прикрыться щитом и полоснул ножом по стременному ремню тутуна.
Потеряв опору и хватаясь за гриву коня, Гудулу завалился набок и беспомощно захрипел:
– Убью, Кули-Чур!
– Убей и опомнись! У войска должен быть вождь!
– Дай руку сижу на одной ноге! – пытаясь выровняться и кривобоко, толчками сотрясаясь, как в судорогах, кричал Гудулу.
На губах его выступала нервная пена.
– Тутун! Гудулу! Вот бешеный! Накричался до пены… Слезай! Полежи, Гудулу! – помогая тутуну выправиться в седле, нисколько не думая о себе и последствиях, испуганно вскрикивал сотник.
Ожидаемой вспышки гнева не последовало, тутун вытер вспененные губы, взыграв желваками и знобко передернув плечами, ухватившись за древко знамени, сказав пересохшим, чужим голосом:
– Не мог отскочить… Снес бы башку… К стремени он полез!
– Потому и полез, чтобы ты не умчался… Как бы я смог, чтобы быть впереди, мы не так договаривались, Гудулу… Вот бешеный! — Нукер судорожно рассмеялся. – Ну, не бешеный – самому захотелось!
– Зря не пустил… Как горячей водой окатило.
– Как же, сотня уходят, а он остается! Без него будут драться! Тут ошпарит!
– Трудно стоять, я никогда не стоял.
– Бешеный ты! Все говорят, да я только знаю… Снес бы башку! Конечно бы снес… – Что-то ходило по телу нукера, похожее на те же конвульсии, недавно ломавшие тутуна, Кули-Чур безотчетно по-звериному скалился и едва ли чувствовал. – Я следи-ил, совсем уж не знаю… Дикий какой! Ни за что рубит чужие головы, а еще – туту-ун!