18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Сорокин – Голубая орда. Книга третья. След Волка (страница 19)

18

Гудулу дышал тяжело, как загнанный конь, лицо его, набрякшее кровью, продолжало дергаться, но дьявольского безумства поубавилось. Перебарывая собственный страх, оглан как можно беззлобней и наставительней произнес:

– Следи за битвой, хан, потерявший стремя. Стремя ему помешало куда-то бежать!.. Бешеный ты, Гудулу… Видишь? Видишь? Смотри – вон где требуется предводитель! Советник, он знает тебя, вовремя подсказал!

Опираясь на древко знамени, как на спасительную опору, тутун осматривал бегло и цепко поле разворачивающегося сражения.

Смятение, охватившее войско противника, длилось недолго. Офицерам удалось справиться, и шеренги китайских солдат пошли на сближение с тюрками. Но Гудулу было ясно, что идут они с опаской, настороженно, тревожась, что у них неожиданного позади, в тылу, а с таким настроением победы не добывают.

Ему казалось, что никто, этого не понимает и не способен использовать робость и страх китайского войска. В какой-то момент он снова готов был сделать попытку сорваться и поскакать, врубиться в чужие ряды, ободрить нукеров сабельным буйством, дикой мощью коня, нескрываемой радостью боевого горения, но самая сильная волна его слепого порыва, безотчетности себе отступила, оставив лишь содрогание во всем теле. Нога, ощущающая стремя, устала держать его тело вскинувшимся и напряженным, а другая болталась, не находила опоры, и все в нем путалось, сбивалось, мешало быть там, впереди, возвращало мысли к беспомощной дурацкой ноге. Не находя другой возможности оказаться вместе со всеми, в шуме сечи и буйства, тутун пожирал жадными глазами все поле, мгновенно схватывая, где сотни бьются уверенно, легко и напористо теснят противника, а где сбиваются, медлят, мешают друг другу. И, словно уже позабыв о горячем безумстве скакать и рубиться самому, искал глазами шада Мочура.

– Где Мочур? Почему не вижу Мочура? А Дусифу? Ты посылал за ним? – кричал он, левой рукой сжимая луку седла и древко знамени, а правой – рукоять сабли.

Поза его была комичной, стараясь не рассмеяться и не вызвать на свою голову новый гнев, Кули-Чур приглушенно ворчал:

– Посылал, посылал! Твой Дусифу всегда непослушный.

– Отправь нового стража, – сердился Гудулу. – Скажи, я приказал!

Он впервые наблюдал за битвой, а не участвовал в ней, и это делало его особенно раздражительным. Всплескиваясь от напряжения и азарта, его чувства не находили немедленного воплощения в действие и лишь сжимали его сердце обжигающими тисками усиливающейся взбудораженности, невозможностью что-то вершить немедленно самому. Среди хрипов и стонов, предсмертных конвульсий и дьявольски ловких уверток тела, содроганий коня под седлом, скрипа самого седла он бы знал, как поступить. А как быть и вести себя здесь, в стороне от безумия битвы? Все в нем клокотало, взрывалось и путалось. Ему хотелось быть одновременно в разных местах сечи, и он чувствовал, ощущал, слышал безудержно захлебывающимся и замирающим сердцем, как повел бы себя там, где были особенно заметны самоотверженные усилия сотен, ввергнутых его волей в эту кровавую коловерть, стойко сдерживающие напор превосходящих сил противника.

Там, где должен быть главный и несомненный успех, в самом центре, сотни увязли, топтались на месте. Окружив, их на его глазах методично и беспощадно уничтожали, нукера за нукером. Тутуну казалось, что на каждом его воине, впившись, как шершни, висит уже по два и по три китайских солдата, тяжести которых не выдерживают даже надсадно хрипящие кони. Вздыбившись, они иногда ржали особенно громко и насовсем исчезали.

Все пошло не так, как он задумывал и к чему призывал сотников. В битве не было той тюркской легкости, которая разрубает в едином лихом порыве любые шеренги. Висело на волоске и вот-вот могло захлебнуться последним яростным криком, последним хрипом вскинувшегося коня. Заглохнуть.

Навсегда!

Он словно бы уже перестал слышать скрежет сабель, глухой отзвук щитов, скрип седел, увязшее там, в мясорубке сражения, среди насмерть сцепившихся тел, не хотело долетать, приносить ему радость.

– Да где этот Мочур? – не кричал он уже, а хрипел, вымотавшись куда сильней, чем устал бы в самом тяжелом бою, среди страшного визга, проклятий и стонов.

Крик смерти жесток и помрачителен. Заполняя и душу и голову, он кажется, навечно в них окаменевает.

Но смерть ужасна, кто видит ее как утрату и наблюдает со стороны, подобно ему в это утро. Тому же, кто идет на нее с безрассудной отвагой, с желанием выжить, подавляющим прочие рассудочные чувства, кто привык сшибаться с нею лицом к лицу и сотворяет ее сознательно, в горении праведной мести, она – почти наслаждение.

А он, предводитель, чьи воины сейчас у него на глазах бесстрашно братаются со смертью и умирают, – он, тутун Гудулу, вне битвы!

Он лишен сотворения славной тюркской победы, которой так страстно желает!

– Сойди на землю, Гудулу, – хорошо понимая, что происходит и что чувствует предводитель, как можно настойчивее просил Кули-Чур, с трудом сдерживая его коня.  Ну, сойди, Гудулу, мне нужно быстрее подвесить стремя.

Солнце всходило невероятно медленно.

Или это тутуну только казалось, как и то, что сражение длится давно, непозволительно затянулось, а его лихие ловкие нукеры топчутся на одном пятачке вместо того, чтобы летать и парить над врагами коршуном, соколом, ястребом!

Над полем жестокой сечи тучами клубилась пыль, поднятая копытами коней, и солнечные лучи не могли пробиться сквозь нее. На холм, где находился тутун, свет падал косо и сверху, был багрово-красным, точно закатным. И казался раскаленным, как знойный песок. Все обыденное и разумное исчезло, померкло, больше и больше ощущая себя только воином, не признающим ни доброго, ни щадящего, он был готов рушить и убивать, не задумываясь ни о благородстве, ни о высоком человеческом предназначении. Его состояние, уже допускающее возможность поражения, было схоже с медленным умиранием. Он видел перед собой залитое красным пространство. Пространство, причиняющее в пору прошлой тяжелой болезни острую боль глазам и безумству горячей головы, но самой боли, душащей вязким багровым туманом, уже не боялся. Его сердце, умирающее множество раз вместе с падающими с седел нукерами, вроде бы еще взрывалось надеждой, улетая в кровавую муть тумана и мрака, безумства криков, и ничем не могло уже напугаться. Страх смерти покинул его навсегда.

* * *

И все же удача могла еще повернуться к тюркам лицом, замирая обвально обрывающимся сердцем и снова оживая, тутун Гудулу в нее верил, не ослабляя внимания к битве.

Единая поначалу, она разбилась на несколько схваток, но почему так произошло, кто в каждой из них одерживает верх и на чью сторону склоняется общая чаша весов, оставалось неясным.

Участвуя во многих, куда более тяжелых сражениях, Гудулу никогда не имел возможности видеть все поле битвы сразу, в один охват. Видеть, как слева твои сотни оказались беспомощными и неспособными совершить, что предназначено, увязли, огорчаться и обмирать, понимая, как тяжело им, а справа лихо, на полном скаку проходят сквозь вражеские ряды, и опять замирать в предвкушаемом ликовании было для него невыносимым испытанием. Но что в его положении пока стороннего наблюдателя можно сделать сразу за всех  было сверх его понимания.

Прежде, он гневался на военачальников, которые, на тот его взгляд из самой сердцевины битвы, проявляли нерешительность и неспособность вовремя вмешиваться, исправлять положение, крепко удерживать в руках горячие нити происходящего. Взгляд, конечно, искрометно переменчивый, поскольку в битве все мгновенно и неустойчиво, но он заранее готов был найти и назвать виновника близящейся неудачи. Теперь он сам как будто оглох, отупел и мог жить лишь никчемным пустым гневом, не в силах дергать за властные нити битвы-судьбы, как это и случается в каждой серьезной битве, разрушающей многое заранее и умно, вроде бы, продуманное.

Отчужденное стояние над яростной сечей лишь истязало, тутун Гудулу оказался неподготовленным, чтобы так вот, с какого-то холма, издали принимать решения и не содействовать его немедленному исполнению. И что было самым ужасным из всего ранее пережитого и презираемого.

Он уже не хотел быть предводителем – он никогда к подобному особенно не стремился, – и хотел только драться.

Только драться, сносить головы. Но не посылать на смерть и не приказывать умирать, что знают все, начиная с шамана Болу.

Драться и драться – его страсть и его участь воина! В первых рядах, а не стоять за чьей-то спиной…

Но что же пошло не так? Что-то сдерживает нукеров, не позволяя свершить задуманное?

В центре, где намечался главный удар, чтобы расчленить войско Кхянь-пиня, китайцы держались упорно, плотной стеной, через которую невозможно было пробиться. Там его нукеры словно уперлись в неодолимую преграду, которой для них вообще быть не должно. Тюркские кони вставали на дыбы, теснились, теряя преимущество конницы, мешали друг другу, стесняли действия всадников. Тутун и на расстоянии видел, как падают с гривастых вздыбившихся лошадей его воины, натыкаясь на щетину выставленных навстречу копий. Как, привстав на стременах, размахивая саблей, пытается раздавать властные указания старший сотник Ороз.