реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Матвеев – Тула – проклятие Гудериана (страница 6)

18

Митька, заглянув за занавеску, тихо сказал:

– Тебе привет.

Сестра села и полусонно спросила:

– От кого?

Митька, хотел поёрничать, но передумал и серьёзно сказал:

– От друга.

Людка подалась вперёд и уже открыла рот, чтобы обрушиться на брата с вопросами, но Митька, приложив палец к губам, выскочил за занавеску.

Он собрался доспать, тем более глаза слипались. Но Людка, выскочив из-за занавески, потащила во двор. Рассказывать особо было нечего, только про блины, про привет, про воду в окопе.

Людка осталась стоять, а Митька, сбросив дома наконец-то влажное пальто, упал на диван и забылся.

Мать долго щупала промокшее Митькино пальто и качала головой. Повесив на спинку стула, прислонила к тёплой печке.

Митька проснулся от грохота и выскочил на кухню. Мать с испуганным лицом стояла с мокрыми глазами, а Митьке негромко сказала:

– С Косой опять грохочет.

Села на табурет и сникла. Митька прижался к ней и стал гладить по спине.

Потом всё стихло. Мать словно опомнилась и вымолвила:

– Чтой-то я, вас кормить надо.

И слова, сказанные себе, вырвали из оцепенения, заставили подняться. И мысли были не о том, что что-то происходит на Косой, а о том, что надо готовить обед и кормить детей.

И грохот, доносившийся с окраин, казалось, стал обыденным, как дождь, снег или гроза. Но всё это не так сильно волновало её. Ни газеты, которых она почти не читала, ни чёрная тарелка репродуктора, сообщавшая то или иное событие войны, не трогали её сердце, а простые, политые слезами рассказы беженцев, наполнивших город, заставляли содрогаться и с ужасом думать: «Неужели и с нами так будет?»

И боялась она не за себя, а за Людку с Митькой и за мужа.

Конца её мучениям, как и войне, не было видно. Но больше всего её взволновала фраза одной из беженок:

– Немец всё наступает. И удержу нет.

И она стала страшиться той неотвратимости, с которой на неё и на всех надвигалась всеобщая беда.

Эвакуация

Весть об эвакуации не укладывалась в сознании, она, как гром среди ясного неба, заставила первого секретаря обкома Жаворонкова вздрогнуть. Но возразить и мысли не было, он должен выполнить приказ. Одно понимал, что тяжело, ох как тяжело будет оторвать людей от насиженных мест и везти их через полстраны.

Были бы холостяки, и голову не пришлось бы ломать, а то все семьями, все с детьми. Это не просто сел и поехал, а в другой город, где неизвестно где и как жить.

Ещё до сдачи Орла был почти месяц, но 8 сентября в Туле было получено распоряжение об эвакуации оружейных заводов.

Подавляющее большинство рабочих было переведено на казарменное положение, и в течение нескольких суток они не выходили с завода. В результате самоотверженной работы эвакуация прошла быстро и организованно. 27 октября она была закончена.

Жаворонков долго читал распоряжение, пока, наконец, не понял, что заводы придётся отправить в эвакуацию.

Надо дать распоряжение и проверить, как оно будет выполнено.

Ручка дрожала в руке. Он представил, как тысячи людей будут ломать то, что недавно строили, и что они будут при этом чувствовать. Ничего, кроме боли и разочарования. И он, проводивший митинги на открытии новых цехов, радуясь вместе с людьми, строившими эти цеха, теперь, как после свадьбы, должен идти на похороны. Как неприятно и им, и ему, но людям надо сказать, что это не их вина и не его, а так сложились обстоятельства. И он, и они бессильны что-либо изменить. Идёт война, армии нужны патроны и винтовки. А если немцы разбомбят заводы, как они смогут помочь фронту?

Люди, для которых завод – всё в жизни, что чувствовали, когда вытаскивали прикипевшие к фундаментам станки на улицу… Белая цементная пыль висела в воздухе и оседала на те места, где недавно стояли станки и кипела работа. Идя по заводу, Жаворонков узнавал и не узнавал его. Через пролом в стене вошёл в один из цехов. Тихо, пусто, фундаменты для станков сиротливо серели обнажённым бетоном.

– Вот, Петрович, дожил, – сказал рабочий в засаленной спецовке. – Своими руками сердце у Тулы вырываю. Вот этими. – Он протянул две заскорузлые ладони, словно он, Жаворонков, был в этом виноват.

Жаворонков отвёл глаза. Хотелось сказать: «А разве мне не больно, разве я не переживаю это вместе с тобой и такими же, как ты? Разве я хоть одну минуточку за последний месяц жил спокойно? Разве моё сердце, как и твоё, не плачет и не рвётся на части?»

Хотел сказать, но промолчал и согнулся, словно на плечи легла неимоверная тяжесть, которая вот-вот раздавит его.

Как не хотел, а надо ехать на заводы, надо смотреть людям в потухшие глаза, надо выслушивать их нарекания. И главное – не сорваться, не повышать голос, а, как это ни было бы больно, терпеть.

Цех был наполнен пылью и непривычной даже ему, редкому здесь гостю, тишиной.

И рабочий, вдруг оторвавшись от станка, встал, выпрямился и, повернувшись к Жаворонкову, сказал:

– Как ленточки перерезать и цеха открывать, все мы мастера, а как город оборонять…

Тут рабочий отвернулся, махнул рукой, склонился над станком и стал откручивать гайки.

Директор завода, двинувшись было вперёд, хотел накричать и сказать: «Как ты с первым секретарём обкома разговариваешь».

Но тот удержал его, понимая, что если все рабочие поднимутся, то ему нечего будет сказать им. И он поспешил к выходу из цеха, сознавая, что люди всё сделают без его присутствия. Директор шёл рядом, опустив голову, словно в сказанных словах его вина, его недосмотр. И чтобы как-то сгладить в глазах Жаворонкова то, как он считал, недоразумение, сказал тихо:

– Народ нервничает.

Жаворонков остановился, потёр пальцами лоб, словно не осознавая произошедшего, и, наклонившись к директору, произнёс:

– Нервничают не нервничают, а делать надо. Надо.

Помолчал, словно собираясь с мыслями, и повторил:

– Надо.

Опять махнул рукой и, резко дёрнув дверь, вышел из цеха. Директор, проводив гостя, подумал, что его суетливые нервные движения по цеху не ускорят работу, и пошёл к себе.

В кабинете сел за стол и, не зная, что делать, стал смотреть в окно. За стеной прошли тяжелогружёные платформы, и казалось, и здание, и кабинет вместе с ним качнулись и вздрогнули. Зазвонил телефон. Долго не решался поднять трубку, думая, что сейчас какой-нибудь обкомовец будет выговаривать за произошедшее в цеху. Поднял, приложил к уху. Треск и щелчки посыпались оттуда, а потом сдавленный голос сказал:

– Вот и Тула тронулась в дорогу.

Он наконец узнал голос второго секретаря и сказал, словно ожидая сочувствия:

– Всем несладко.

Но того не интересовали сантименты, ему было важно знать, как идут дела. Он так и спросил:

– Как дела по эвакуации?

В другой бы раз директор всё рассказал обстоятельно, по цехам, по людям, а сейчас только произнёс:

– Работаем.

– Успеете?

– Должны.

– Постарайтесь.

Отвечать не хотелось. В телефоне послышались гудки, он положил трубку и стал смотреть в окно.

Прибежал начальник цеха и с порога сказал:

– Степан всех агитирует в рабочий полк.

Хотелось встать и бежать в цех, но понимал, что людям надо хоть немного успокоиться, а потом только сказать то, что и должен сказать. А сказать надо, что без оружия немца не разобьем. И ещё надо сказать, что Красной армии нужны пулемёты, винтовки и патроны. А кто, как не оружейники, должен это дать?

Приложив ладони ко лбу, опустив голову вниз, стал смотреть на стол, а потом, словно выдавив из себя, сказал:

– Иди, я скоро приду.

И, оторвав одну ладонь ото лба, махнул, как отмахивался от чего-то надоевшего. Начальник цеха вышел, сознавая, что надо человеку побыть одному. Нельзя всё время быть в напряжении, и вторые бессонные сутки давали о себе знать. Голова раскалывалась. Даже чай, а скорее чифирь, не давал бодрости. Не заметил, как голова склонилась на стол и он заснул. Но даже во сне тревоги не оставили его, и пальцы, лежащие на столе, вздрагивали, и слова сами собой вырывались наружу:

– Успеем, должны успеть.