Анатолий Маркуша – Вместе и врозь (страница 27)
— У тебя все или есть еще что-нибудь? — спрашиваю я и чувствую: не так надо бы спросить, но слова уже произнесены.
— Тут такая штука… Ты не одобришь, я знаю… Но само собой вышло… Я пришел, а на столе письмо… Распечатанное… Ну, я не знал кому, поглядел. А там написано: "…молчи! никому ни слова. Если до него дойдет, отказывайся…" Тогда я посмотрел на подпись — тетя Леся. Понимаешь?
— Не очень пока понимаю, Алеша, но кое-что, кажется, схватываю…
— Врать не буду, я письмо прочел, не положено так, но я прочел… И что получается, батя… Мать сама пошла…
— Не надо, Алеша, дальше не рассказывай, догадываюсь теперь, что было и как тоже, а подробности значения не имеют…
— Ладно, молчу, но что мне-то делать?
— Ничего, Алеша, делать не надо. Как было, так и будет. Мать лучше хотела — и мне, и себе, и вам… Ты молчи, Алеша, молчи, и я буду молчать.
— Хорошо, — сказал Алеша, — если ты так считаешь, я, конечно, ничего не скажу, хотя и не понимаю… Просто не могу понять.
— Правильно. Чтобы это понять, надо еще пожить и помучиться хорошенько…
Тут я почему-то вытащил из кармана деньги, те самые — упятеренный капитал, сунул их растерявшемуся Алешке и сказал:
— Держи и ничего не думай. Это упятеренный капитал! Развернутый комментарий будет выдан потом. А пока: жизнь продолжается, Алеша, все остальное — чешуя.
Теперь чуть-чуть прибрать обороты двигателя, так… Проверить скорость.
Шасси на подъем.
Хорошо. Передняя и правая стойки встали на замки… и левая тоже.
Машина сделалась будто легче, так и норовит задрать нос. Спокойненько, голубушка… Сейчас я прижму тебя триммерочком… вот видишь, как славно — ни вниз тебя, ни вверх не ведет… В режиме. Сама сидишь.
Обороты?
Норма.
Скорость?
Норма.
Славненько лезем… Выше, выше, выше…
Ясное дело, высота все время так накручиваться не будет, но пока хорошо прет, моя умница… А чего еще надо? Ничего не надо! Наше дело — вверх, остальное самописцы сработают — каждый наш чих без обмана зафиксируют…
"Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор…" Ох, рано пташечка запела, как бы кошечка не съела…
Всегда удивляюсь, как незаметно небо темнеет: только что было чистое, легкое, голубое и вдруг пошло фиолетовым отливом наполняться, густеть. Теперь аккуратней шевелиться надо: рули те, а не те — вдруг ленивыми делаются, вялыми…
Скорость?
Норма.
И странно отсюда на землю смотреть. Сколько лет вижу, а не привыкну: вроде необитаемая земля… Вроде даже и не сама земля это, а подраскрашенный, слегка иллюминованный, как говорят топографы, план…
Трудно вообразить, что там люди суетятся… работают… читают… пишут… кто-то сплетничает… Все так, только здесь, в фиолетовом, мертвом небе, что едва поддерживает мой аппарат, совсем не хочется думать ни о чем отвлекающем.
Скорость?
Скорости осталось совсем немножко. Осторожно! Как нас еще в летной школе учили: кончается скорость — кончается полет и начинается свободное падение. Машина покачивается с крыла на крыло, тихонечко, плавно. Значит, все. Мне остается зафиксировать этот неустойчивый режим и, опустив нос, уходить с "потолка".
Хочется? Глупый вопрос: хочется — не хочется… надо.
Думаю: а вообще-то на каждой высоте есть свои опасные и даже особо опасные режимы. И земля не исключение. Опасных режимов надо бояться, но еще важнее — предвидеть. И это не просто слова: пока ты ожидаешь опасность, положение твое, во всяком случае, остается небезнадежным…
Время.
Обороты?
Скорость?
Вниз…
ГДЕ КОНЧАЕТСЯ ОКЕАН?
С чего все началось и как получилось, что я вдруг оказался в Одессе? Как ни крути и сколько ни старайся, одним словом не ответить. Придется начинать издалека.
Когда я перевелся из экспериментального цеха в НИИ, мне казалось, будто я выиграл по трамвайному билету. Бац! — и милости просим — вот тебе наука, делай открытия, поражай мир, прославляй себя и отечество…
Но не успел я оглядеться на новом месте, прийти в себя, появился Фурман. Низенький, кругленький, сияющий улыбкой, он постоянно куда-то катился. Сама любезность, сама доброжелательность, Фурман просто ослеплял и гипнотизировал меня. Особенно речами.
— В науке нет ничего страшнее, чем серая масса посредственностей, собравшихся под одной крышей… — "Масса" он выговаривал так, будто в этом слове было штук восемь "с", а "посредственностей" тянул на хороший десяток "н". Но это так — подробность… И слова, и сам он внушали надежду.
— Наука требует бескомпромиссной честности, честности высшей пробы — и в мыслях, и в поступках каждого, кто собирается ей служить, — шелестел Фурман, а я умилялся.
— Наш НИИ даст возможность вам мыслить широко и раскованно… Есть ли что-нибудь более ценное для человека творческого? — спрашивал и тут же сам отвечал Фурман: — Разумеется, нет и быть не может.
Так выглядели наши отношения в первые дни. А потом начались будни.
Работа моя решительно ни в чем не отличалась от той, что я делал на старом месте. Фурман собирал материал для капитальной монографии, и все младшие и просто научные сотрудники работали за рудокопов. День и ночь лопатили на ЭВМ. Вероятно, это было справедливо. Время великих одиночек прошло. И Фарадеи давно уже не просматриваются на наших горизонтах. В светлые дали науку толкают здоровые коллективы единомышленников.
Против коллектива не возражаю! Против здорового — тем более. Но ни того ни другого в нашей конторе как раз и не оказалось.
Теперь уже нет смысла раздавать призы и выяснять, кто был виноват больше, кто меньше. Себя я тоже не оправдываю, и я дров наломал… Короче говоря, мое проникновение в глубины науки очень скоро закончилось, и под занавес Фурман выдал мне приблизительно такую тираду:
— Вот вы постоянно требуете независимости, вам не нравится опека, вы утверждаете, что вам недостает доверия. Хорошо! Положим, мы дадим вам полную независимость, снимем всякий контроль — на время, разумеется, — и обеспечим полным доверием. Что вы станете делать после этого? То есть я хочу знать вашу позитивную программу. Меня интересуют ваши конструктивные идеи. А проще — что вы хотите создавать, а не уничтожать? Прошу, изложите хотя бы вкратце.
С полчаса я толковал Фурману о своих намерениях и планах. Он не перебивал меня, механически качал головой и… не слушал. Клянусь — не слушал. Все, что я пытался доказать, было ему неинтересно, не нужно, скучно… Плевать он на меня хотел, я это видел по его скользким, закатившимся куда-то на затылок глазам. А потом, когда я иссяк и заткнулся, Фурман сказал:
— Все ясно. Вы способны осуждать, видеть чужие промахи и преувеличивать не ваши ошибки. Чтобы поправить дело и изменить жизнь к лучшему, а тем более чтобы создать что-то существенно новое, этого мало, Габов.
Я понимал — сопротивляться бесполезно, моя песенка спета, в этом НИИ уж точно, и никакие слова ничего не изменят. Видно, Фурман услышал, как во мне надломилась какая-то главная кость, и стал добивать:
— Не исключено, что и мы чем-то перед вами виноваты, но только не в ограничении ваших научных возможностей. Как бы трудно мне ни было это сказать, но положение обязывает: боюсь, что к научной деятельности вы не способны, Габов. Ваше амплуа — разговорный жанр. Вы, голубчик, родились для эстрады, а угодили почему-то в инженеры. Можете на меня жаловаться. Это святое право каждого трудящегося…
Нет, жаловаться я не стал, не использовал "святого права", а расстался с наукой, как принято в таких случаях, "по собственному желанию". Но Фурман был не единственной причиной, побудившей совершить этот шаг.
Когда я только пришел в НИИ, когда Фурман еще ворковал и обнадеживал, а я хлопал ушами и умилялся, со мной произошла совершенно дурацкая история.
В этом НИИ работала… даже не знаю, как ее назвать — дама, коллега, женщина? Словом, некто по имени Зоя. Собой — ничего. Не красавица и не крокодил. Так — "помесь. Была она лет на пять старше меня. Но на глаз такое трудно обнаруживалось: следила за собой — физзарядка, душ, аутотренинг… Словом, можно позавидовать. И старалась Зоя не зря — фигурка как из балета на льду, ноги до горла, талия что у осы и никаких излишеств нигде…
А началось все так.
Стою курю в коридоре. Подходит, кладет мне руки на плечи, заглядывает в самые зрачки:
— Вам надо читать Стефана Цвейга, мой прекрасный юноша. Это Цвейг сказал: "…нет ничего более ужасного, чем одиночество среди людей". Понятно? — Повернулась и как ни в чем не бывало пошла, пощелкивая каблучками, в свою лабораторию. А я остался стоять, хлопая глазами.
Потом у ребят спросил, что это, дескать, за странная, мягко выражаясь, особа? А они: тс-с, Зоя Александровна не такая уж странная — кандидат наук она, голова… но имеет слабость к молодым людям твоего, то есть моего, типа. Берегись! Зоя Александровна — роковая женщина: как она решит, заметь — она, а не ты, — так и будет…
И верно, я, можно сказать, даже и не заметил, как очутился у нее под крылышком и как с самого начала она решительно повела "в счете".
Теперь думаю: ну а что любой другой на моем бы месте сделал, когда такая женщина взяла его за уши, поцеловала в губы и, смеясь, шепнула:
— Милый мой дурачок, а не пора ли снять напряжение?
Хуже другое — она и на самом деле взяла меня в плен, лишила воли. Надо мной открыто подтрунивали, кое-кто жалел меня, наверное, половина института посмеивалась, я злился и все равно по первому же ее взгляду шел на приводную… И все это время с самого начала знал, чувствовал — добром не кончится, знал, да сделать ничего не мог.