реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Курчаткин – Вечерний свет (страница 112)

18

— Пойди поздоровайся с ним, — сказала она потом. — Не знаю, понимает чего, нет, но смотрит лежит.

Евлампьев вспомнил, как они виделись с Федором последний раз. Так все было запущено в доме, неухоженно, грязно…

Федор лежал, выставив из-под одеяла вбок здоровую ногу, глаза у него были закрыты. Ногти на ноге были длинные, давно не стриженные, и между пальцами виднелись черные разводы грязи.

Евлампьев взял его руку, сжал между своими ладонями, Федор медленно, нехотя будто, вздернул до середины веко на левом глазу, подержал его так, подержал и снова опустил.

— По-моему, он не узнает никого,— сказала Галя.

Она провела Евлампьева на кухню, выпить хотя бы стакан чаю. И здесь, на кухне, когда поставила на огонь чайник, ее как растопило, зарыдала, повиснув у Евлампьева на плече, опустилась потом на табуретку, легла головой на руки и каталась по ним.

— Дура старая… ой, дура старая,— заговорила она, отрыдавшись, подняв голову и судорожно переводя дыхание. — Старуха, прости господи, а туда же: простить она не может… А ты-то, братец, ты-то, Леня, что не уломал дуру старую, жизнь прожита, что ей теперь характер показывать захотелось? Напоказывалась… Вот уж теперь не прощу себе: ведь не уедь, так, поди, ничего бы и не случилось!.. Куда ему так пить, как пил… ведь не случилось бы, Леня!

— Да ну что же терзать сейчас себя, Галя?..— снова погладил ее Евлампьев утешающе по голове. — Что же терзать, милая?.. Это ты сейчас так говоришь, а тогда не могла иначе…

— Не прощу, нет, не прощу, — мотая головой, сквозь слезы проговорила Галя. — Дура старая… тогда не узналось, так нечего было сейчас и лезть. Не хватило ума дуре старой… не хватило! Ведь жизнь прожита, так ли, не так ли, как ее вычеркнешь-то?!

Оттепель расходилась. Повсюду стояло звонкое, сильное теньканье капели, утоптанный в ледяной крспости массу снег на тротуарах таял, сверху на нем образовалась слюдяно блестевшая пленка воды. Кое-где в выбоинах, ямках, всяких углублениях натекли и стояли мутно-недвижно лужи.

Валенки у Евлампьева промокли, при каждом шаге в них хлюпало, ногам было неприятно, осклизло и холодно, и хотелось скорее дойти до дома, стащить эти расквашенные валенки и сунуть ноги в сухое шерстяное тепло.

Он думал об Елене. Мысли, крутившиеся в трамвае вокруг Гали с Федором, перескочили на нее — не заметил как. «Ты меня можешь упрекать только как мать. А за все остальное…» У Федора, у того объяснение как броня: не водочка, не эти разметчицы с ветошью, он бы просто с катушек слетел, хрупнул бы, как сталь перекаленная… Обоим, выходит, — окошечко со свежим воздухом, глотнуть-подзаправиться… да у Федора-то — война, какое-никакое, а оправдание… А у нее-то что? Устала она!.. Отчего устала? «А я все-таки не рядовой сотрудник, я начальник…» Ну и не лезла бы вверх, не карабкалась бы, кто тебя заставлял, заставляли, что ли?!

Уж коли родилась женщиной, раз рожать надо, раз материнский инстинкт втолкан в тебя природой — не избавиться, — раз нужно тебе детей растить да дом на себе везти — огонь в очаге поддерживать, — так и не лезь, не карабкайся изо всех сил, прямо ногти в кровь, ногти тебе белые да красивые нужны, что ты лезешь, дура ты эдакая?! Ну, как останешься без Виссариона, с каким-нибудь вроде своего главного технолога, балбеса непробиваемого, вот узнаешь, в чем он, свежий воздух, был, вот хлебанешь, то-то понаслаждаешься карьерой своей…

Евлампьев распалился, произнося про себя все эти горькие, гневные, обличающие слова, сердце бухало в голове, дыхание перехватывало. Господи боже милостивый, и ведь главное же, другому, совсем другому учили ее, совсем другое вклалывали,откуда взялось это, каким ветром надуло? Или не надувало ничего, а само собою сложилось, а то, что вкладывали в нее, в одно ухо входило, во второе выходило, оставалось что-то совсем иное. вовсе не тобой вкладываемое?.. Лучше ведь Ермолай-неудачник, чем она с этим своим хождением на цыпочках перед балбесом непробиваемым. Ермолай хоть порядочность какую-то в себе сохранил, честность…

Возле дома мелькали оранжевые жилеты дорожных рабочих.

«Опять канаву, что ли?» — усмехнулся Евлампьев, перебивая этой усмешкой мысли об Елене.

Но когда он подошел к самому дому, то понял, что так оно и есть.

В утоптанном снегу тротуара была пробита вдоль всего дома длинная узкая лента, воткнутые в сугробы, торчали, блестя отполированными ручками, перфораторы, и на дороге за газоном механики возились с компрессором, готовя его к работе.

Евлампьев остановился и с минуту стоял, переводя взгляд с оранжевожилетных рабочих на механиков у компрессора и обратно. Чепуха какая, неужели действительно снова?

— Простите, — проговорил он, обращаясь к стоявшей неподалеку группке рабочих, расслабленно-блаженно смаливших на оттепельно-волглом воздухе сигареты. — Простите, а что же, снова будете здесь копать?

Двое из трех рабочих расслабленно-лениво повернули к нему головы, и один, выпустив дым и цыкнув под ноги, ответил с задорностью:

— Почему снова, батя? Мы лично ничего тут еще не копали.

Они, все трое, были молоды, совсем молоды — моложе Ермолая, мальчишки, только, наверное, после армии, дембеля, устроившиеся в городе по лимиту, и Евламльев со своим вопросом казался им, должно быть, некоей живой замшелостью, ненужно толкущейся под ногами в их жизни.

— Нет, — териеливо сказал Евлампьев. — Вы лично или не вы, но раз уже здесь, именно по этому месту, вырывали канаву, будто бы магистральный газ к нам подводить. А потом оказалось, будто ошибка, и канаву зарыли.

— Ну, значит, не когда копали, ошиблись, а когда закапывали,улыбаясь, ответил парень. — Все правильно, под газ копаем, будет у вас газ, батя.

— Опять нам роете тут — ноги ломать? — сказал за спиной голос.

Евлампьев поглялел через плечо — и узнал, кто это: это был тот краснолицый, фамильярно-благодушный, что весной, в день его рождения, испортил ему настроение; «Что, сосед, и ты, Брут?» Разбросанные по асфальту комья снега сахарно-грязно блестели на сломах, и снежное крошево хрупало под ногами…

— Почему это — ноги ломать?! — вопросом же ответил ему тот, что не поворачивался до сих пор, теперь, наконец, повернувшись, самый старший среди них.

— А потому что ломали. Вырыли, и стояла она полгода.

— Ну, это уже не наше дело, — сказал парень. — Наше дело — выкопать, как приказано. А уж тянуть здесь все — дело не наше.

— Не их, а?! — обращаясь к Евлампьеву, осуждающе воскликнул сосед.

Евлампьев не успел ничего ответить, — взревев, оглушительно загрохотал компрессор.

Он махнул краснолицему рукой — будьте здоровы! — и пошел вдоль прорубленной в подтаявшем снегу траншеи к своему подъезду. Что проку восклицать да осуждать — ничего от этого не меняется.

В отверстия почтового ящика выглядывали газеты.

Евлампьев открыл ящик, достал газеты, за ними, у задней стенки, лежало, оказывается, еще и письмо. «От Черногрязова», пыхнуло разом в мозгу.

Но письмо было не от Мишки, он понял это, едва взяв его в руки: от Черногрязова приходили обязательно с картинками в левом боку конверта, с «Днями космонавтики» да «Днями металлурга», это было без всякой картинки.

Евлампьев посмотрел обратный адрес — из Москвы, но без подписи, мгновение он стоял в недоумении, потом понял: Галино это письмо, вот чье. Он перевернул конверт и глянул штемпель — письмо было отправлено четыре дня назад. Галя еще ни сном ни духом не ведала, что окажется здесь раньше него. В таком далеке, должно быть, осталось оно от нее, в настолько иной, не ее будто жизни, что она даже в не вспомнила о нем во время их толькошней встречи, ничего не сказала.

Маша на хруст его ключа в замке выбежала к нему в прихожую с ожидакиие-испуганным, готовым к самому страшному лицом, он еще дооткрывал дверь — она уже включила в прихожей свет и стояла, с напряжением пытаясь угалать по его глазам, что за весть он принес.

— Паралич у Феди, — сказал Евлампьев, не томя се ожиданием. И подал почту. — А от Гали, вот видишь…

Не снимая пальто. он стянул валенки, стащил нос ки и сухой их частью с облегчением протер ступни

— Господи! — всплеснула руками Маша. — Так промок?!

— Ну-у! — только и смог ознобно проговорить Евлампьев. Ноги в движении согревались, сейчас, на голом полу, они мигом остыли, и от них по всему телу пошел холод.

— Ну-ка под горячую воду! — скомандовала Маша. — Ну-ка живо!..

Евлампьсв напустил в ванну горячей воды, посидел на ее округлом ребре с опушенными в воду ногами — и согрелся, отошел.

Маша, пока он сидел, стояла рядом с переброшенным через плечо, приготовленным полотенцем, и он рассказывал ей о Федоре. Маша молчала, слушая его, и только время от времени приговаривала, качая головой:

— Это надо же… Ну это надо же… Бедная Галя!..

Она выставила из холодильника на стол заткнутую тряпичным завертышем бутылку водки и подала к ней стакан.

— Выпьешь вот.

С тех пор как Евлампьеву отчекрыжили полжелудка, он не пил водки, как и всего прочего не пил, но от простуды, как и в молодости, лечился ею.

— Да какое выпьсшь, мне в киоск еще, — отставил он от себя бутылку.

— Какой киоск тебе! — приставила Маша бутылку обратно к его тарелке. — Я пойду. Постою, ничего.

— А, — сообразил Евлампьев. — В самом деле.

Он не стал перечить ей. Времени уже было много, идти в киоск — через четверть часа следовало бы выходнть, а его после этой горячей ванны как-то всего рассолодило, сделался квелый — хоть не садись за стол, а сразу ложись. — Сходи, сходи,просительно сказал он.