Анатолий Курчаткин – Вечерний свет (страница 113)
Они быстро, торопясь, поели, и Маша, так же все торопливо собравшись, едва не забыв взять ключи от кноска, убежала.
— Не убирай ничего, ложись, — сказала она. — Масло только в холодильник.
Выпитая водка расходилась по телу, Евлампьева совсем развезло, и он покивал согласно: ладно, конечно…
Он уже расправил постель и начал раздеваться, когда ему послышалось, что в окно на кухне тихохонько тукнулись. Скворушка!
Он сорвался с места и как был, с недоснятой рубахой, бросился на кухню.
Но за стеклом, совершенно очистившимся от наледи, абсолютно прозрачным, никого не было. Послышалось, что ли?
Послышалось, да, и он тут же понял даже, почему послышалось: оказывается, подспудно, сам того не осознавая, между всей нынешней беготней, он надеялся, что сегодня скворушка наконец объявится, вот и не бывает чудес, а будет: объявится. Из-за оттепели это так казалось…
Он медленно прошлепал обратно в комнату, стал дорасстегивать рубаху и остановился. Тело было разморено и вяло, а душа томилась горечью от неоправдавшейся тайной надежды и просила сделать что-нибудь, чтобы перебить эту горечь.
Найти бы фронтовые свои письма…
Евлампьев общарил уже все мыслимые и немыслимые места, где они могли храниться, перерыл даже все ящики буфета — нигде их не было, и он уже отчаялся.
Но водка что-то сотворила с памятью, и сейчас ему мнилось, что он натыкался на обтрепанную связку их совсем недавно, полгода, ну год, может быть, самое большее назад, будто бы в чемодане каком-то… любопытно, что за чемодан, чего лазил в него…
Евлампьев вернулся на кухню, взял табуретку, вынес в коридор и подставил к полатям. Он снял оба впихнутые туда чемодана, спустился на пол за ними следом и, как только раскрыл первый, вспомнил, когда он лазил в этот чемодан и зачем: в прошлом году, когла Ермолай завалился на Майские пьяным, доставал ему старую свою кожаную куртку. Так неужто же здесь?
Письма лежали на дне чемодана: не очень-то толстая, разве что не тошая связка из сложенных крест-накрест треугольннков, так что пачка вышла квадратной формы, и прямо на самом верхнем письме с ясным прямоугольным штампом «Просмотрено», хотя химический карандаш и выцвел основательно, вполне можно было разобрать номер полевой почты.
❋❋❋
Он проснулся от настойчивого, давно трезвонящего в коридоре телефонного звонка.
Не столько проснулся, сколько очнулся — медленно, тяжело всплыл из глухого, глубокого забытья на поверхность сознания, и, всплыв уже, осознав, что эти вытащившие его наверх звонки — телефон, все не мог заставить себя подняться.
Женский голос по телефону, позвавший его, Емельяна Аристарховича Евлампьева, был незнакомый.
— Да, я слушаю — превозмогая слабость во всем теле, полную совершенно разбитость, сказал Евлампьев.
— Здравствуйте, — поздоровалась женщина.
Это была дочь Коростылева.
Евлампьев, когда она назвалась, какоето время никак не мог сообразить, какого же это Коростылева. Она что-то говорила, он не слушал, и наконец до него дошло: Коростылева, батюшки, того, кому он в молодости ногу на тренировке сломал, в поликлинике да возле поликлиники с ним последнее время все встречались!..
Дочь Коростылева — это надо же! С чего вдруг? И с ним-то самим за всю свою жизнь ии разу, наверно, не позвонили друг другу по телефону.
— Простите, — перебил он ее, я тут недослышал, повторите, что вы хотите, чтобы я сделал?
Дочь Коростылева просила Евлампьева прийти сейчас к ее отцу. Она понимает, что, может быть, не вовремя, может быть, даже трудно прямо сейчас, но она очень просит, потому что так просит отец, а он вообще не из тех людей, чтобы просить без какой-то действительно насущной надобности, он болен, давно уже и безнадежно, и видимо, скоро уже конец, и вот он попросил ее попросить его, именно сейчас, прямо вот, что-то ему нужно о чем-то с Евлампьевым поговорить, о чем-то очень важном…
— Со мной? — удивился Евлампьев. — Простите, но вы не путаете? Вы знасте, мы ведь с ним никогда не были близки… может, кто-то другой ему нужен?
— Нет, вы, — сказала женщина, — ничего я не путаю. Он давно с вами хотел, сегодня вот решился.
— Решился? — бессмысленно повторил Евлампьсв. Его водило из стороны в сторону, во рту стоял отвратительный вкус перегоревшей водки. — Может быть, завтра, а? — спросил он.Я что-то так себя плохо чувствую…
Женщина помолчала.
— Мы от вас совсем недалеко… пять минут, не больше, — заговорила она наконец снова. Голос у нее был умоляюще-просительный. Я боюсь. что завтра отец… Очень вас прошу!
Евлампьев прислонился к стенке и закрыл глаза.
— Ладно, — сказал он с закрытыми глазами. Подойду… Через полчасика если, хорошо? Где вы, говорите, живете?
Он записал адрес на газетном поле, положил трубку и побрел в ванную умываться. Коростылев… очень ему нужен, Коростылеву… странно!
Он походил по квартире туда-сюда, заварил чаю, выпил — и вроде стало получше, ничего, взбодрился, только вот вкус этого перегара во рту…
Маша должна была скоро вернуться, но он решил не дожидаться ее — она бы, наверно, стала запрещать ему выходить на улицу, — написал ей записку, оставил ее на столе на кухне, оделся и спустился на улицу
Из дому ему почему-то казалось, что уже грянул морозец, схватил хрустким ледком натекшие лужи, но нет — ночь еще не осилила дня, еще даже потенькивала капель, и в воздухе стоял пьянящий запах талой воды. Асфальт на месте будущей траншеи был расковырян, рваные куски его черно лежали на утоптанном снегу, был по всей ленте вскрытой земли насыпан и торф, только не подожжен еще, — собирались, видимо, чтобы не прогорел раньше времени, поджечь ближе к ночи.
Коростылев жил и в самом деле недалеко, пять минут действительно, — но, пока шел до него, проветрился, и в голове окончательно прояснело.
Дверь Евлампьеву открыла Елениных лет женщина, с хорошим таким, открытым лицом, с ясными серыми глазами, — ему всегда нравились подобные лица, тянуло к людям с ними, хотелось довериться этим людям, сделать для них что-нибудь…
— Это я звонила, — сказала женшина.— Лена меня зовут, я, простите, не представилась.
— Елена? — почему-то поражаясь этому совпадению, спросил Евлампьев.
— Елена, Лена, — подтвердила женщина.
Елена… Смотри-ка ты, совпадение какое. И одного примерно возраста… Модное было в те годы имя.
Квартира у Коростылева была двухкомнатная, небольшая, но старой еще, дохрушевской постройки, с высокими потолками, длинным, широким коридором, и оттого казалась просторной.
Евлампьев ожидал увидеть его в постели, но Коростылев сидел в кресле под торшером у маленького треугольного журнального столика, какие продавались в конце пятидесятых — начале шестидесятых, на столе перед ним лежала стопка ярких тонких журналов «Техника — молодежи».
— Привет, Емельян,— сказал он со своего места, улыбаясь ему той своей обычной улыбкой, в которой было будто некое знание тайныя тайных жизни, коим, однако, он не имел права ни с кем поделиться, а так лишь вот, этой улыбкой, мог намекнуть на него. — Извини, что сижу, не встречаю тебя, мне это нелегко сейчас.
— Да ну господи, господи…— пробормотал Евлампьев, торопливо идя к нему, подошел, протянул руку, и Коростылев, медленно подхватив за запястье свою правую руку левой, чуть-чуть вытянул ее вперед. Пожатие его оказалось не вялым, еле ошутимым, как тогда, летом, на лестнице в заволской поликлинике, а его просто не оказалось: вложил свою руку в евлампьевскую, Евлампьев отпустил, и он убрал ее, опустил на колени.
— Садись вон напротив, — сказал он Евлампьеву.
Евлампьев сел в кресло с другой стороны журнального столика, с испугом, тшательно ошупывая взглядом Коростылева, не понимая, что же с ним случилось, что за болезнь, пуще всего изумляясь перемене в сго облике. Коростылев, сколько он помнил, как начал, в сороковые еще, носить свою остроклинную, профессорскую, говорили в те годы, бородку, так всегда и носил ее, не меняя формы, сейчас он просто не брился и зарос лохматой, клочками топорщившейся, совершенно седой бородой до самых глаз. И какая-то войлочная чеплашка, в грузинских фильмах видел такие, сидела у него на голове и, тесно, округло охватывая череп, как бы оказываясь частью его, придавала лицу некое аскетическое, отрешенное уже от всего земного выражение.
За спиной, услышал Евлампьев, хлопнула, закрытая дочерью Коростылева, комнатная дверь.
— Что, — спросил Коростылев, продолжая улыбаться, — смотришь, так ли все в самом деле, как сообщили, скоро ли умру? Скоро, — не давая Евлампьеву запротестовать, сказал он, подхватил правую руку левой, дотянулся до чеплашки и снял ее, выставив вперед голову.— Смотри!
Тихий, темный ужас на мгновение объял Евлампьева: лысина у Коростылева была как гофрированная, словно бы какая-то округлая стиральная доска была — вся собрана морщинами.
Коростылев медленным, будто осторожным движением надел чеплашку и так же медленно отвалился на спинку кресла. Он уже не улыбался.
— Это называется БАС. Слышал когда-нибудь о такой болезни?
— Нет, — едва разлепил губы Евлампьев. Он еще не мог прийти в себя.
— БАС, — повторил Коростылев.Аббревиатура такая. Боковой ампотрофический склероз. Хроническое заболевание нервной системы, от сорока лет и выше. У мужчин встречается несколько чаще, причина заболевания неизвестна. Радикальных мегодов лечения нет. — Говорить Коростылеву было трудно — мешала одышка, и, говоря, он делал частые мелкие паузы. — Мыщцы у меня, Емельян, чахнут. Началось с рук, на ноги перекинулось… два уже месяца без посторонней помощи ходить не могу, теперь и с головой — видел что? Одышка, видишь? Оттого и помру — легкие откажут. Может, язык скоро заплетаться начнет…