18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Ким – Радости Рая (страница 24)

18

Я понимал, что свободный доступ в страны духа и мечты был весьма ограничен, потому что движение пространства, в котором находился я, и движение пространства, что находилось во мне, — беспрерывно, неделимо и безостановочно. И конца этому движению нет, как и началу — и это движение тщетная Зойко назвала временем. Ему же вдруг дали самостоятельное значение, параметры размеров, векторы движения, денежную оценку (время — деньги!) и даже какой-то «фактор» — «время — решающий фактор»! Время ввели в ойкуменскую рациональную науку — поставили наравне с пространством и создали таким образом физику и химию, системы успешного шаманизма, естественных наук (самых неестественных!) — с помощью которых Ойкумена прикончила самое себя. Но пока этого еще не случилось, я спохватился и, сильно встревожившись, что уже ничего не успел, отправился в далекий, бесконечный путь в поисках если и не рая, то хотя бы его признаков.

Все, что удалось ойкуменцам создать с помощью науки, возведенной в строительном материале логики, в чертежах математики и на общем фундаменте — времени, которого нет — все самые блистательные достижения Хилой Зойко, полученные ею на спекуляциях с несуществующим временем, привели к нулевому балансу. Огромнейшие усилия всех людей периода его технической цивилизации начиная с бронзового века, поставивших на пустоту времени, как на фундамент, все свои упования райского счастья, добытого с помощью киборгов, роботов, клонов, генной инженерии, ядерной физики и ноосферной заморочки, все расчеты на райское обретение одного ослепительного счастья для всех на всем пути следования Человечества на корабле Земли по беспредельному простору Божественного Космоса — не привели к райскому блаженству. Так все и умерли, достигнув предела насыщенности пищею земною, добытой с помощью науки, основанной на фундаментальном заблуждении о каком-то времени, которое откуда-то куда-то течет, имеет величину, состоит из каких-то частей, то есть делимо, — и, главное, имеет свой конец, а значит — и начало. Сотворение и конец света.

Я один из тех, последних, которые вдруг обнаружили, что времени и на самом деле нет и что все, достигнутое человеками на основании этого заблуждения, все, добытое на нивах научного безвременья, оказалось ничем, пустотой, гилью, несущественностью, неутешительным, ненужным, смешным, как пляска слонов в посудной лавке. Формулы физики и математики, учитывающие время, дали предметные результаты, но все предметы оказались фантомами и рассеялись в мировом пространстве. Я последний из тех, которые увидели свет в конце туннеля, надежду Хилой Зойко, — и решили не идти до этого призрачного света, а повернулись вспять и продолжали путь вперед в обратном направлении. Это прелюбопытное путешествие продлилось до этой минуты, которая была пройдена мной задом наперед.

Я стал моложе на одну минуту, но это мало чего значило, ибо в путешествии к райским радостям я прошел миллионы, нет, миллиарды километров-дней.

И все же, как сказано Галилеем: она вертится, — но лягушке, по имени Омидячереяча, до этого было как до фонаря, она жила в своей деревне Немятово, что на берегу Абрагантского морского пруда, слышала крик лягушек из соседней деревни Норино, что на другом берегу моря, и никогда не ходила туда в гости. Будучи огромной, как гора, — в моих глазах, которых я даже пальцем не мог почесать, ибо не было их, ни пальца, ни глаз, как и всего тела, и я не знал, как я выглядел, — лягушка легко могла бы меня проглотить, как какого-нибудь комарика, если бы я существовал в ее глазах. Но я существовал не на земле, даже не в зачарованном Мире Света Над Водой, среди желтых кувшинок, камыша, остролиста, кучи стрекоз, жуков-плавунцов, пауков, бегающих по волнам на кривых лапках, и неисчислимых световых жаворонков, взлетавших при урагане или цунами. Каждую из этих птиц-бликов звали Лиереей. Я существовал лишь для лягушки, в ее непросвещенном мозгу, что было для меня обиднее всего. Она не знала Галилея, не имела представления об идеальном, нематериальном существовании, тем не менее смела представить мою персону в своей серо-зеленой голове, на макушке которой красовался холмик бородавки размером с отбитый нос египетского Сфинкса.

— Ты сейчас зудел в моем мозгу, я не знала, кто ты такой, но я, Омидячереяча, полагала, что тебя, собственно, никогда не было — ни как существа, ни как вещества, и ты являлся лишь говном моей мозговой деятельности, — то есть мозг мой что-то такое потребил по неосторожности — и получился ты, зануда из зануд, которого даже понюхать невозможно, прежде чем съесть.

— Свое собственное дерьмо? Съесть?

— Ну да. Как космонавты.

— Но они говно свое перерабатывали. Потом что-то туда добавляли.

— И я нашла бы, что добавить к твоей персоне, прежде чем сожрать тебя.

— А что ты добавила бы в меня, лягушка, чтобы я стал съедобен для тебя?

— Добавила бы немного мрычи.

— Это грибы, которые любили есть кентавры?

— Ты знал. Зачем надо было переспрашивать?

— Еще чего добавила бы, лягушка?

— Полиуремидина, порошка, которым ты посыпал свой унылый фаллос, когда в бытность человеком не от мира сего страдал от простатита.

— Но что-то я не запомнил… Не посыпал я никаким порошком свой фаллос… Как его там? Полиурамид?.. Нет, не запомнил… Ежели был порошок, куда же делся он из моей памяти?

— А он улетел от ветра, когда ты посыпал полиуремидином свой елдорай. ХУЙ, значит.

— По-китайски слово «хуй» имело несколько значений.

— По-китайски? Ну, например?

— Например — Большой. Великий. Главный.

— Ну все правильно. И большой, и великий, и главный.

— Ладно, я согласился с тобой, что ветер унес порошок для лечения простатита, которым я посыпал свой фаллос, потому я и позабыл о нем. А еще чего ты добавила бы в виде приправы, чтобы я стал съедобен для тебя?

— Любовина, добровина, храбрина, щедрина, политерпенина, антисуетина, антисуицидина, антиеблевина, ну и в случае чего, когда всех этих компонентов не окажется под рукой, добавила бы я солидную дозу нескурвисьсучаратоля, после чего, когда кентаврские грибы в твоем желудке благополучно переварились бы, я с удовольствием слопала бы тебя со всеми твоими потрохами и пищевыми добавками.

Идеальные предпосылки, чтобы серо-зеленой лягушке съесть меня — даже в качестве переваренной пищи (пища духовная), — не появились, и я уходил из жизни земной на этот раз с осиным гнездом множества болезней (болезни духовные), умирал я как-то непонятно, совсем легко, словно понарошке, и ни одна из моих болезней, противу которых нужно было пить столько лекарств, не послужила причиною моей земной смерти.

Разумеется, я все еще оставался в пределах милой матушки-Земли, и хотя меня даже обычная прудовая лягушка не видела, а всего лишь разумела в своей непросвещенной земноводной башке, — после смерти своей, которой даже не заметил, я по-прежнему хотел, чтобы всему нашлось бы свое объяснение, и паче чаяния тому, почему я продолжал существовать в то время, когда меня уже нельзя было ни увидеть, ни съесть, ни даже дать мне по морде. И по-прежнему между мною и Александром ничего не было, и Александром был царь македонский, завоеватель полумира, и костер в эпоху эолита на острове La Gomera, в Канарском архипелаге, и мой земной корейский дед был Александр, и отец моей матушки дал ей имя Александры, когда перешел границу и стал жить в России. Костер же по имени Александр горел под скалою, надежно укрывавшей от холодного морского бриза двух случайных любовников каменного века, — женщиною была Серебряная Тосико, из того племени людей, которое мазалось серебристой глиной и не знало, что оно серебристое, потому что век-то был каменный, в котором металлов еще не знали, и ценность серебра, стало быть, еще была неизвестна этим невинным людям, которые вполне счастливо жили собирательством трав, жуков, ящериц, корней и не чужды были каннибализма, съедая убитых и пленных соседей, которым почему-то нравились женщины Серебряных Людей (которые сами не знали, что они Серебряные), и эти женщины давали им небывалый, самый полноценный секс, потому и надо было мужчинам племени моего народа время от времени воровать серебряных женщин, с риском для жизни проникая по ночам в пещеры Тепа, что в обрывах над озером Цинци на Канарах, на острове La Gomera.

Костер Александр Первый давно потух, планета, на которой он горел, переместилась в мировом пространстве на многие миллионы годовых колец, вокруг Солнца, но по-прежнему между мною и Александром ничто не стояло, не сидело, не возникало. Я пребывал в мозгу лягушки в виде диалога между нею и невидимым для нее оппонентом, — Омидячереяча надувала под горлом огромный, с аэростат, прозрачный пузырь и оглушительно трюлюлюкала, я отвечал ей тем же, хотя никаких пузырей у меня под горлом не надувалось, потому как и горла никакого не было в моем несуществе.

— Головастик стал лягушкой, когда у него отвалился хвост. А ты кем стал, когда у тебя отвалился хвост?

— Не отваливался у меня хвост, потому что его не было. И никем я не стал, потому что и меня никогда не было.

— И много было вас на свете, таких, которых никогда не было?

— Никогда не было, значит, много быть не могло, но, скорее всего, никого не было из тех, которых никогда не было на свете.