Анатолий Ким – Радости Рая (страница 23)
Отрезанный от всего мира трехмерного пространства круговой стеной четырехмерного пространства, истинный рай Света на воде нес меня, подбрасывал все выше и выше на крыльях слепящих вспышек, что взлетали над вздрагивавшими волнами, поднятыми внезапным ураганом по имени Зыбуа, рожденным в результате падения на воду стрекозла Нуруа. Новорожденный ураган, который длился на тридцать шесть концентрических волн-цунами, которые тридцать шесть раз сотрясли Мир Света На Воде и взметнули к небесам ослепительных птиц, светорайских жаворонков, всех по имени Лиерея, счетом ровно семьдесят три тысячи девятьсот тридцать восемь штук. Каждая блиставшая птица света, Лиерея, ударяла меня снизу вверх, и с каждым ударом я взлетал километра на два, так что вмиг оказался на высоте многих сотен тысяч километров над уровнем зеркала вод Мира Света. Но тотчас упал назад — с той же стремительностью, что и взлетал, ибо по законам и этого мира, Миросвета, свет летел со скоростью триста тысяч км в одно мгновенье смыкания и размыкания человеческих вежд.
Итак, подброшенный на сотни километров световыми зайчиками от цунами сверхмогучего Зыбуа, урагана, рожденного ударом грудью о воду стрекозла Нуруа, отчего взлетели над водой птицы Миросвета, стремительные Лиереи, — я упал на то же место, так что, собственно, никуда не переместился, и времени, стало быть, никакого не прошло, да его, собственно, никогда и не было у Вершителя Мира. Это Хилая Зойко придумала время.
На меня, выпучив глаза, глядело существо, схожее с головастиком на сносях, но крупнее его размером раз в четыреста.
— Нет, — возразило существо, — я не крупнее головастика раз в четыреста, я как раз размером с истинного головастика. Это ты, скорее всего, раз в четыреста меньше меня.
Доводы головастика на сносях, Дороерея, показались мне вескими, и я опять испытал вселенскую печаль оттого, что я не знал в новом для меня мире ни истинного размера своего, ни образа, ни осмысленного представления, что я такое теперь.
Не имевший вначале ни глаз, ни ушей, ни даже нормального ротового отверстия, головастик Дороерей теперь был на сносях, скоро должен был родить самого себя и, сбросив то, что было вначале хвостовым жгутиком, а теперь стало хвостом, — родил самого себя и стал лягушкой. Все это я увидел в процессе постепенности, и без пяти минут, как он стал лягушкой, я завел с Дороереем философский разговор.
— Так ты, получается, еще не стал даже лягушкой?
— Стало быть, пока нет.
— А кем же ты был?
— Головастиком.
— Что это было такое — Дороерей? Нелягушка?
— Не лягушка.
— Значит, другое существо?
— Нет, все-таки лягушка. Будущая лягушка.
— Но, Дороерей, когда было только прошлое, будущего не существовало никогда.
— Тогда пояснил бы, что такое — никогда? Это когда?
— Ни завтра и ни вчера.
— А разве такое бывало?
— Так было всегда, так никогда не бывало.
— Но лягушкой я все-таки стал, надеюсь?
— Это надо было спросить у себя самого, Дороерей. Лягушку, которая стала из тебя, как звали?
— Омидячереяча.
— Значит, ты после себя стал лягушкой по имени Омидячереяча.
— А куда же делся я, которого звали Дороерем?
— Ты же стал лягушкой.
— Ну это понятно. Я спросил тебя: куда девался тот, который еще не стал лягушкой, а был головастиком по имени Дороерей?
— Этого я никогда не знал, поэтому отвечал тебе: сколько бы ты ни махал своим черным жгутиком, сам весь черный, безротый, безглазый, беззащитный, ты был обречен на то, чтобы родить самого себя — но не головастика, а лягушку. Головастик же Дороерей никогда не существовал.
— Это как же — никогда? Это когда?
И так далее…
Наша беседа после урагана Зыбуа из тридцати шести концентрических цунами проходила в торжественной тишине тризны после гибели семидесяти трех тысячи девятисот тридцати птиц Лиерей, жаворонков-светобликов, которые взлетели над водами Миросвета, унеслись к небесам — и не вернулись никогда.
Это когда — никогда?
И так далее. Счастливее Дороерея, существа в блистающем Мире Света На Воде, не было, ибо головастику не надо было добывать пищу, как другим жителям Светомира.
Когда он стал лягушкой, Дороерей самораспался и исчез, превратился в чудовище огромного размера, которое нависло надо мной в виде темной горы и, когда разговаривало со мной, надувало огромный пузырь — аэростат на горле, и дышало на меня переливчатым детским голосом. Это дыхание-трель было мощным, по-семейному теплым, ароматным.
Поистине райское блаженство — быть сытым, не питаясь, — исключительное было положение у твари перед Творцом, быть свободным от ежедневного добывания пищи в поте лица своего. Безглазое, безротое, безухое существование Дороерея истинно можно было называть райским, как у ангелов — до грехопадения некоторых из них и беспощадного выдворения из рая.
Итак, рождение самого себя из головастика для Омидячереячи, лягушки, было равно изгнанию ангела из рая. Но если демонизированный таким образом ангел знал, за что он подвергнут изгнанию, — Омидячереяча не подозревала даже, какую провинность она свершила, будучи изгнанною из головастиков в лягушки. Глядя на море выпученными, размером с башенные часы, задумчиво-туманными глазами, чудовищная лягушка выпустила последнюю нежную руладу своего трюлюлюканья — и пузырь на горле, под нижней губою, у нее опал.
Я не стал допытываться у лягушки, запомнила ли она свое райское существование головастиком, потому что видел перед собою самого успешного жителя водного Миросвета, для которого пища насущная, желудочная, находилась сразу в двух измерениях: надводном и подводном. Такому незачем было помнить о том существовании, когда не нать было есть, потому что нечем: рта у головастика почти не было, просто дырочка, намек на него. А в настоящем у Омидячереячи был широкий огромный рот, в который я мог бы свободно влетать, широко раскинув руки, — если бы они были у меня и если бы я мог летать.
Александр во мне решительно отказывался от бессмысленного пребывания вне материи, причем между ним и мною ничегошеньки не стояло, не звучало, не маячило, не кукарекало, не квакало — и одна лишь гороподобная темная лягушка, закрывшая полнеба передо мною, ведала о моем существовании.
— У тебя что, жизнь? — спрашивала она, не догадываясь, очевидно, насколько я мал по сравнению с нею.
— Вполне, — ответил я. — Это было так же верно, что мое имя — Аким и между мной и Александром ничего нет, и столь же убедительно, как и жизнь одного головастика в пруду Немятово.
— Это что — намек на некоторые обстоятельства в моем прошлом?
— Отнюдь не намек, а толстенное, как бревно, уложение нематериального в материальное.
— Но разве Александр — не материален?
— Еще как материален. Если его жизнь сравнить с жизнью головастика. Разве у него был меч, по имени Соловрасый, которым Александр мог разрубить напополам коня — одним своим знаменитым ударом, Трисконтом? Не было такого меча. Был Грэг — состояние неистовства в бою, во время которого Александр перерубал всадника вместе с конем на две половинки, и меч при этом мог быть любой, вовсе и не Соловрасый. Мог быть даже обломок меча, или вовсе ничего могло не быть в руке, а только его взмах вселенской силы и скорости, — и обреченный на смерть враг разваливался на две части. Значение имел не меч, не Соловрасый вовсе, а удар вселенской силы, наносимый Александром Македонским в состоянии неистовства, Грэга, — удар, имя которому было Трисконт. Как оказалось, милая Омидячереяча, ты зря беспокоилась, что Александр нематериален, между ним и мною ничего не стояло, а я, как видишь, спокойно существовал вне материи.
Громадная лягушка, которая на самом деле была совсем маленькой, жила в своей деревне, Немятове, расположенной на западном берегу пруда, по названию Абрагантское море, которое было настолько великим, что такая громадина, как серо-зеленая лягушка Омидячереяча, могла бы проплыть до другого берега под водою только за 12 толчков задними лапами.
Но мудрая лягушка никогда не покидала своей материковой деревни Немятово, что на западном побережье Абрагантского моря, слышала по вечерам крик лягушек из другой деревни, Норино, с противоположного берега пруда, и никогда не ходила туда в гости. Она считала, и была права, что ее деревня во всем Светомире Надводном была самой лучшею, что те огромные волны морского Цунами, все по имени Зыбуавичи, рожденные ураганом Зыбуа от удара стрекозлиной груди о сверкающую, ослепительную, воистину райскую водную гладь светомирского Абрагантского моря — тридцать шесть концентрических волн на его поверхности были все до единой прекрасны. Отблески солнца, взлетевшие над подвижными склонами волн, числом ровно семьдесят три тысячи девятьсот тридцать восемь штук, и все по имени Лиерея — почти семьдесят четыре без малого тысячи взлетевших бликов белого, слепящего солнца разлетелись по всей Вселенной в разные стороны и достигли многих звездных миров. И каждая Лиерея, жаворонок света, возвестила о том, что рай на Земле существовал.
Хилая мысль человеческая, по имени Хилая Зойко, однажды родила, подобно головастику Дороерею, родившему самое себя в виде лягушки Омидячереяча, — воспроизвела на свет нехилую идею о том, что должна была быть жизнь лучше самой жизни, и это дитя отчаяния (экзистенциализма) Хилая Зойко назвала Раей. Мать подумала, что она родила дочь, но это оказался сын, и потому стал называться Раем. Рай на первых путях своего существования чувствовал себя неплохо, его кормили всем миром христианским, всем миром исламским, всем миром языческим, но затем юноша Рай во всем расцвете своей прелести и красоты свалился однажды со скалы по имени Елдорай и умер. Он унес с собой — куда? Мы не узнали, куда, все свои прелести, радости, шалости, благости, мимолетные и вечные установки на счастливое самоощущение во существенности жизни — Рай умер, радости его ушли вместе с ним, их искали на этом свете всем миром — христианским, исламским, языческим — и не нашли. И тогда его стали искать за пределами Ойкумены в безграничных просторах духа и мечты, и эти просторы были названы райскими.