Анатолий Калинин – Семеро (страница 3)
Он нам однажды квиток показывал. Там начислено было, кажется, восемнадцать тысяч. А к выплате — ноль. Ровно ноль рублей. Мы смотрели и не верили. А Леха только плечами пожимал: «Ничего, на хлеб я на калыме заработаю».
И он зарабатывал. После основной работы тащился на стройку, или грузчиком в магазин, или еще куда. До ночи, до часу. Я раз столкнулся с ним поздно вечером, он мешок с цементом тащил, спина мокрая. «Лех, ты бы поберегся», — говорю. А он: «А как? Там же дети. Пусть бывшая злая, а дети не виноваты. Им надо». Я тогда не вник, думаю: ну дети, понятно. А он, оказывается, не пил совсем. Врачи запретили — что-то с печенью или с почками, не помню. Но точно не пил. Вкалывал просто на износ.
Два года он так крутился. Два года, как загнанная лошадь. Мы привыкли, что Леха всегда на месте, всегда можно попросить помочь, и он поможет, хоть сам без копейки. А потом в понедельник он не пришел. Сначала думали — проспал. Потом начальник пришел, хмурый: «Леха в больнице. Сердце, что ли… сказали, обострение давней болезни».
В пятницу его не стало. Мы в субботу собирались на похороны. В воскресенье хоронили.
Как рассказали врачи, попал он в реанимацию, а у него сначала почки отказали, потом печень. Организм сдал. Тридцать семь лет — и нет мужика. Совсем не пил, не курил даже, наверное. Просто износился, как старый станок, который гоняли без остановки.
На кладбище народу было немного: мы с работы, два-три его родственника, старушка мать. Стояли, молчали. И тут я оглянулся: а где она? Где та самая Лариса, ради которой он пахал, которой отдавал всю зарплату, которая его через суды таскала? Нет её. Даже не пришла.
Кто-то из мужиков тихо сказал: «А чего ей? Деньги исправно капали, пока живой был. Теперь, видать, на детей пенсия по потере кормильца пойдет. Ей и так хорошо».
Я тогда в первый раз задумался: а для чего он жил-то? Для детей? Но дети его, наверное, и не помнят толком. Для бывшей жены, которая его сжила со свету? Себя он не жалел совсем. Ни разу не слышал, чтобы он пожаловался, чтобы сказал: «Не могу больше». Терпел.
И вот теперь стоишь у свежей могилы, ком в горле, и думаешь: а какой во всем этом смысл? От работы, говорят, кони дохнут. Так оно и есть. Но кони-то бегут, их погоняют, а сами они не выбирают. А человек выбирает. Мог бы плюнуть, уехать куда-нибудь, начать сначала. А он не плюнул. Потому что дети. Потому что совесть.
Мне этот Лехин урок на всю жизнь врезался. Два года я с ним проработал, и до сих пор, как вспомню его сутулую спину, так и вижу: бежит человек по кругу, как белка в колесе, и сам не знает, что колесо это его и сожрет. И никто спасибо не скажет. Даже на похороны не придут.
С тех пор я себе зарубку сделал: если кого-то любить собираешься — сначала себя полюби. Не в том смысле, чтоб эгоистом быть, а в том — себя не убивай. Жизнь одна. И она не в том, чтобы вкалывать до седьмого пота ради чужих хотелок. А в том, чтобы и самому человеком пожить. Леха вот не пожил. Тридцать семь лет — и всё.
А баба его, Лариса, так и не пришла. Говорят, через год замуж вышла, детей к отчиму пристроила. И всё у них хорошо. А Леха лежит на кладбище под Псковом, наверное. И крест стоит. И тишина.
Вот тебе и любовь. Вот тебе и справедливость...
«Спасатель»
В двадцать семь лет я думал, что поймал бога за бороду. Своё дело, небольшое, но верное. Машина — не "шестёрка" какая, а иномарка, хоть и подержанная. Бумер как в кино был у пацанов. Путешествовал — Турция, Египет, даже в Париж сгонял один раз. Друзья завидовали, родители гордились. А я чувствовал себя хозяином жизни. Молодой, здоровый, денежный. Всё впереди.
И тут она.
Познакомились случайно, в компании общих знакомых. Из многодетной семьи, неблагополучной. Отец пил, мать надорвалась, дети как трава росли. Она сама — красивая, рыженькая, а глаза зеленые — больные, затравленные. Рассказывала про голодное детство, про то, как в школу в обносках ходила, про брата, который в тюрьму сел. И у меня внутри всё перевернулось. Захотелось спасти. Вытащить из этой ямы, дать то, чего у неё никогда не было. Любовь, заботу, достаток.
Думал: вот она, моя миссия. Не просто для себя жить, а для другого человека. Благородно, красиво. А получилось — как всегда.
Пять лет. Пять лет я вкладывал в неё и в её семью. Квартиру её матери отремонтировал — свои руки, свои материалы. Брату, который вышел из тюрьмы, купил одежду, устроил на работу. Сестре младшей оплатил курсы, чтоб профессию получила. Ей самой — лечение, зубы вставить, одежда, учёба. Она хотела выучиться, стать человеком. Я поддерживал. Гордился даже: вот какой я молодец, человека спасаю.
Бизнес потихоньку проседал. Я не замечал, не до того было. Всё свободное время, все деньги — туда, в эту прорву. Думал: это инвестиция в будущее. Построим семью, дом, дети пойдут. Она обещала, клялась, плакала на плече: "Ты мой спаситель, без тебя бы я пропала".
А потом она встретила его. Зека. Бывшего, а может, и не бывшего. Познакомилась, пока я в отъезде был по делам. Приезжаю — а она уже другая. Глаза горят, но не на меня. Сказала прямо: "Прости, я полюбила. Ты хороший, но с тобой скучно. А он — настоящий, с ним кровь кипит".
И ушла. Собрала вещи, забрала всё, что успела накопить со мною. Даже деньги, которые я на книжку откладывал на наш будущий дом. Сняла по доверенности, я же дурак, доверял.
Я остался один. В пустой квартире, с развалившимся бизнесом и дырой в груди.
Дальше — пятнадцать лет. Пятнадцать лет, которые я просто был, а не жил. Такое состояние, знаешь, будто душу заморозили. Ничего не хочется, ничего не радует. Делать что-то — через силу, через не могу. Бизнес я так и не восстановил. Перебивался случайными заработками: то грузы перевезу, то документы кому оформлю, то мелкий ремонт сделаю. На хлеб хватало, а на большее — уже и не тянуло. Зачем? Для кого?
Друзья отвалились. Одни не понимали, другие жалели, а жалость эта хуже ножа. Родители постарели, болеют. Я им помогаю, чем могу, но сам — пустой и никчемный. Как поллитровка из-под столичной.
Пятнадцать лет, чтоб их! Самое время, которое мог бы работать, строить, любить — всё ушло в песок. И главное, сам виноват. Никто меня не заставлял, не принуждал. Я сам выбрал эту роль — спасателя. Думал, что любовь — это отдавать, жертвовать, терпеть. А оказалось, что без границ это не любовь, а самоубийство.
Сочувствие, доброта, которыми я гордился, стали моей слабостью. Через них, как через открытые раны, из меня всё и вытекло. И теперь я понимаю: спасательство — это та же гордыня, только с обратным знаком. Я хотел чувствовать себя сильным, нужным, незаменимым. А стал нищим, больным и одиноким.
Сейчас мне за пятьдесят. Ни семьи, ни дела, ни будущего. Впереди — только безнадега. Потому что начинать с нуля поздно, здоровья нет, желания нет. И главное — веры нет. Ни в людей, ни в себя. Насмотрелся.
Иногда думаю: а если бы можно было вернуться назад, в тот вечер, где мы познакомились? Я бы просто прошёл мимо. Не из злости, а из мудрости. Потому что нельзя спасти того, кто не хочет спасаться сам. А если хочет — он и без тебя справится. Только тогда я этого не понимал.
Теперь понимаю. Но поздно. Как всегда в этой жизни — поздно.
«Один»
Сосед у меня здесь, в Ульяновске, есть. Николай Иванович. Живет один в двухкомнатной квартире, на первом этаже. Выходит редко, в основном в аптеку или в магазин за хлебом и кефиром. Лицо серое, руки дрожат, глаза потухшие. Мы с ним иногда на лавочке сидим, курим. Он «Приму» смолит, хотя врачи запретили. Машет рукой: «Какой теперь смысл беречься?»
И вот вчера разговорились. Сидели дотемна, слушал я его историю. Тяжелая история, горькая. Как полынь.
— Ты, — говорит, — наверное, думаешь: алкаш какой-нибудь спившийся? Нет, я не пил никогда. В те годы пить было нельзя — убьют. А теперь уж и здоровье не позволяет, да и не с кем.
И рассказал. Были, говорит, девяностые. Лихие, проклятые, кровавые. Я тогда молодой был, сильный, дурак. Работал, если это можно назвать работой. Мотался по командировкам: то на Кавказ, то в Сибирь. Товаром каким-то торговали, через голову, через риск. Бандиты кругом, рекет, менты, что хуже бандитов. Страх каждый день, как воздух.
— Уезжал я, — говорит, — на неделю, на две. А дома семья: жена, двое пацанов. Я им холодильник под завязку забивал. Двухкамерный, большой, «Саратов». Откроешь морозилку — полтушки барана вываливается. В холодильнике шайба сыра лежит, килограмм десять сливочного масла, овощи, фрукты — всё для них. Рядом мешок риса поставлю, мешок гречки, мешок картошки в углу. Чтоб ни в чем нужды не знали. Жена только готовь да детей корми.
Возвращался с деньгами. Не с пустыми руками. Одевал их, обувал. Жене сапоги итальянские, шубу. Пацанам джинсы, куртки, видеомагнитофон купил, потом компьютер первый. Ни в чем отказа не было. Сам в этих командировках, бывало, сутками не жрамши, под грузовиком от пуль прятался. А им — всё лучшее.
— Думал, — говорит Николай Иванович, — вот перебесятся эти годы, встанем на ноги, заживем по-человечески. Дети вырастут, внуков понянчу. Старость будет тихая, спокойная.
Помолчал. Закурил новую.
— А они в Астану уехали. Сначала жена с детьми, потом развод оформили. Я и не заметил, как это случилось. Вроде всё для них делал, а они… Как отрезало. Пацаны выросли, даже не звонят. Я им на Новый год позвоню — трубку берут, разговор короткий: «Здравствуй, пап. Как дела? Ну, пока». И всё. Будто чужой я им.