реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Эстрин – Веселое шаманство чжурчжэньских рун. Обучающий роман, не поэма (страница 2)

18

«Потный принц! – выкрикнула она, закрывая за собой своим мясистым боком входную дверь. – Ноги моей здесь больше не будет – ни правой, ни левой. Не зови и не ищи меня. Буду жить в маминой квартире. В чистом воздухе, а не в кошмаре. Не среди твоих полуразвалин, что ты с работы таскаешь. Лучше бы деньги так приносил, а то таскаешь всякие барахлины. Буду приходить раз в неделю, проверять, не умер ли ты в своих отходах».

Валерий Павлович остался жить один, со своими пыльными экспонатами; с осколками каменных изваяний, приютившихся во всех углах квартиры; с кривым книжным шкафом, доверху наполненным собраниями сочинений российских и зарубежных классиков; со скрипучим диваном, пережившим многогодовую страсть с весомой женщиной; с двумя деревянным креслами, покрытыми красными дерюгами; и с кошкой Маврой, которой было плевать на разборки хозяев, лишь бы ее кормили.

Острое чувство справедливости, собственной важности и правоты, замешанное на тесте низкой самооценки, самокритики и самоуничижения, ни на минуту не покидало ученого после скандала. Он чувствовал себя раздавленным, побитым, униженным и оскорбленным, обманутым и испепеленным ничтожеством; наивным ребенком, столкнувшимся с суровой реальностью мира. С одной стороны, он страдал, безудержно и мятежно; с другой стороны, ему нравилась роль страдальца, в которой он находил некоторое интеллектуальное удовольствие. «Никто не понимает меня!» – восклицал Валерий Павлович, скрипя зубами в такт своим любимым песням. – Никто! Даже жена, казалось бы, близкий человек, давшая клятву «и в горе, и в радости», не соизволила сложить голову на плаху моей любви. Не смогла заглянуть в мою чувствительную, робкую, трепещущую душу и, так по-хабальски, променяв мою любовь на кусок мыла, свалила. И черт с ней! Теперь уж ей никак не дотянуться своей любовью до моих высот, до высоты моей научной мысли. Жалко будет взирать, как она, дрожащая и плачущая, воздев руки к небу, где я стою на пьедестале, будет умолять меня простить ее ошибку, но я еще хорошенько подумаю и, может быть, смилостивлюсь. Наш сын уже вырос. Он давно уехал в Москву учиться. Я буду помогать ему, помогать ей! Но никогда, ни при каких обстоятельствах не стану первым просить ее вернуться! У меня еще есть гордость».

Валерий Павлович вырос в неполной семье. Он видел, как его родители развелись, помнил, как страдала его мама, и всячески сглаживал внутри себя острые углы возможного полного развода и вечного расставания. Он надеялся, что Полина одумается и вернется, и не сжигал мосты, тем более что ни спичек, ни зажигалки у него не было.

Сейчас археолог был полностью предоставлен сам себе. Раньше он мечтал о таком уединении, воображал, сколько полезной работы он сможет выполнить, когда ему перестанут мешать выполнением обязанностей! Но сейчас, оставшись наедине с собой, наедине со своими делами, он будто отлынивал от них, страдал, что его никто не отвлекает. «Оказывается, в дерганьях есть свои плюсы, – рассуждал он. – Дерганья стимулируют мозг к анализу и раздумью. Все-таки семья – это святое».

Потихоньку, то ли от скуки, то ли от тоски, то ли от свободы и незнания, что с ней делать; то ли от грандиозных планов на свой счет и готовности столкнуться со своей будущей славой, Валерий Павлович нехотя и лениво подсаживался на успокоительные. Во-первых, они успокаивали и поддерживали его внутренний статус востребованного и занятого мужчины, а во-вторых, помогали о себе лучше думать. То есть он и так думал о себе лучше, чем был на самом деле, и это было для него не в новинку, но теперь под их действием Валерий Павлович казался себе настолько талантливым и гениальным, что прямо сходил с ума от своей талантливости и гениальности. Это был предел его скромной восторженности самим собой!

Давний знакомый Валерия Павловича, врач-психиатр Джордж Редькин, испытывал свои непереносимые трудности с женской половиной человечества и тоже принимал успокоительные, но делал это по другой схеме. Он запивал их водкой или коньяком, в чем находил особое удовлетворение. По дружбе, для большего эффекта, он рекомендовал и Валерию Павловичу свою уникальную лечебную схему, но поскольку Валерий Павлович отрицательно относился к алкоголю, даже в лечебных целях, такой рецепт не прошел. Валерий Павлович тупо запивал таблетки водой, напрочь игнорируя официальную медицину. Максимум, что он позволял себе – это мухлевать с дозами, понемногу увеличивая их каждую неделю.

– Кряк, – сказала вахтерша Груня, увидев чистого, розового и хорошо пахнувшего тройной свежестью Валерия Павловича, переступившего порог родного Института. Он бросил ей надменный приветственный кивок и гордо вошел в знакомые недра коридоров, лестниц и этажей. Первым, кого он увидел, был Ежиков, словно специально поджидавший его не лестнице.

– Добрый друг, – ехидно выступил вперед Ежиков, протягивая свою загорелую руку для приветствия. – Снова осень, все в сборе. Никто за лето не потерялся на просторах необъятной страны. Наслышан о твоей находке. Славно. Говорят же: везет дуракам и пьяницам.

– Я не пью, – громко парировал Валерий Павлович, уничтожая Ежикова пронзительным взглядом.

– Знаю, знаю, ласково пролепетал Ежиков. – В этом тебя никто не обвиняет. Прими мои поздравления.

Валерий Павлович поднялся на несколько ступенек выше и с высоты птичьего полета презрительно посмотрел на своего ничтожного коллегу. «Сто одежек и все без застежек. Кто это? Ежик! Жалкий тип», – подумал он удовлетворенно и проследовал в свой кабинет. На его пути встретились еще две молоденькие лаборантки, младший научный сотрудник в синем рабочем халате, библиотекарша и завхоз. Другие работники института корпели в своих лабораториях и кабинетах, издавая ровный шуршавший шум тишины и неразборчивых словосочетаний. Иногда в котором слышались поскрипывающие колени, звонкие научные мысли и звуки кашля. В остальном все были заняты своими интересными делами, и Валерий Павлович занимался своим.

Первым делом он отредактировал свой научный отчет об экспедиции, уточнил описания и графики раскопок, подшил топографический план, систематизировал фотофиксацию, проверил паспорта находок, подготовил бумаги к сдаче на кафедру.

В этот раз список найденных артефактов был большой: осколки глиняной посуды, полусгнившие деревянные пуговицы, рогатки для перемешивания пищи, десяток железных монет с квадратными отверстиями внутри, кусок кожаного ремня; наконечники стрел, медные зеркала с хорошо сохранившимися рисунками оленей и рыб и, конечно, драгоценная каменная табличка с десятками рунических надписей на чжурчжэньском – или черт пойми каком – языке, предположительно, династии Сунь.

«Вот бы десять таких найти! – впав в офисное бытие, предался мечтанию археолог. – Чтобы все в отличной сохранности, с надписями на чжурчжэньском. А лучше – если золотые слитки с надписями! В карман себе не положу, боюсь, что поймают, да и совестно, непрофессионально, но ведь можно было бы и попробовать. Если б точно знать, что не поймают. Не на продажу, а токмо ради бросившей меня жены и светлой идеи. Хранил бы дома в бархатной коробочке. По вечерам бы доставал, любовался. И разгадал бы тайну этих надписей, и читал бы их свободно, и никому бы про это не рассказывал, только посмеивался. Хранил бы тайну до гроба, а как умер бы, тогда бы и сознался. Тогда бы все и выяснилось. Простили бы меня, простили. Я ж бы изучил этот утерянный язык и оставил после себя словарь чжурчжэньского языка с полной выкладкой и расшифровкой. И стал бы я известным во всем мире лингвистом-археологом, историком с большой буквы. И воздвигли бы мне памятник, и шли бы любители истории ко мне толпами, и кланялись бы мне в ножки, восхищаясь моей мудростью. Полина приходила бы и плакала, а я смотрел бы на нее с того света и говорил: «Не разглядела-то счастья своего вовремя, вот и плакать приходится. Такого человека прошляпила! Все прошляпили! Я, может, ради всего человечества жил, старался что есть мочи, был гоним, бедствовал. Подвижник! Не иначе». На лице Валерия Павловича появилась мягкая сочувственная улыбка, и он продолжил предаваться своим вязким мыслям: «Как же им разглядеть во мне искру? Где уж! Заняты своими делами, житейскими хлопотами. Мысли все о еде, постели и выгоде. Я выгоды не ищу, я – человек тонкой организации. Ко мне подход нужен, теплота сердца. Доброе слово. Разве рявканьем и пенями можно меня понять? Загубить можно, а понять – никак. Маленький я для всех человечек, песчинка на пузе истории. Сгину, и никто не вспомнит обо мне добрым словом, не споет песню на радио. Не заплачут дети в нестерпимой утрате, лишь спросят: «Что в завещании?» Грустно и радостно мне от этого. Душа разрывается в предчувствии моего триумфа».

Валерий Павлович дурашливо вздохнул, потер раскрасневшиеся щеки руками и полетел дальше: «Главное теперь – расшифровать эти надписи. До меня этого еще никто не сделал. Слабаки потому что! Я смогу. Пару месяцев покорячиться придется, и все, сделаю. Раскрою тайну чжурчжэньского языка. Я же способен к языкам с самой школы: русский выучил, а он, говорят, самый сложный. Английский за год освоил, через себя пропустил. Китайский почти понял, опять же, енотский учу, кошачий. Неужели и чжурчжэньский не освою? Да за милую душу! Двадцать пятый кадр Илоны Давыдовой применю на способность к языкам, самовнушение по методу Куэ, Ключ Алиева использую, и дело в дамках. Профессор Чудинов, вон, во всех языках видит только русский. Поучусь у него расшифровывать эти чертовые иероглифы. Я просто уверен, что у меня получится. Скооперируюсь с лингвистами, выпишу себе мальчика-китайца для спорных вопросов, да и выдавлю всю тайну утерянной письменности, как пасту из тюбика. Нельзя упускать такой шанс, нельзя!»