Анатолий Афанасьев – Искушение (страница 61)
К ней приблизился Виктор Муравьев и застыл рядом с таким выражением, будто оказался тут случайно.
— Чего тебе, Вить?
— У тебя что-то стряслось, — сказал он. — Если нужна помощь…
— Помощь мне не нужна. — Надя пошла прочь, а он побрел за ней, чуть приотстав.
— Зря ты так, — бубнил Виктор, — я тебе друг. Пусть ты не можешь любить меня, я это пережил и успокоился. Но мне невмоготу смотреть на тебя такую.
— Какую?
— Надя, тебе точно уши заткнули и глаза выкололи. Ты слепая и глухая.
— Ой, как страшно!
Виктор почему-то не догонял ее, сопел за спиной.
— Мы с тобой похожи, Надя. Когда мне плохо, я тоже стараюсь замкнуться, загородиться от всего. Но это не поможет. Спасает только время. Время проходит, и мрак обязательно рассеивается… Ты влюбилась, Надя?
— Да, по уши.
Некоторое время они шагали молча.
— Витя, — заговорила Кораблева, — если про меня станут говорить, что я подлая, развратная лицемерная тварь — ты поверишь?
— Я кости переломаю тому, кто так скажет!
Она повернулась к нему. Виктор страдал не меньше, чем она. И его страдания были безнадежны. Он хотел ей помочь и сам нуждался в помощи, но ему помочь никто не мог. У него на лице было написано, что он болен неизлечимой болезнью, и еще было написано, что он счастлив подцепить эту болезнь.
— Спасибо, Виктор, — оказала она. — Не знаю, как это все получается странно. Конечно, мне нужно быть с тобой. Но это невозможно. Я не могу.
— Понимаю. Я тоже, оказывается, не могу быть с Симочкой Пустовойтовой.
— Нам было бы хорошо и просто с тобой, Витя.
— Да. Слишком хорошо.
— Ну, ты иди, Витя, в одну сторону, а я пойду в другую. А в следующий раз мы с тобой опять поговорим.
— Я бы хотел тебя поцеловать!
Она подставила ему щеку. Посторонний наблюдатель вполне мог принять их за влюбленных, которые никак не могли расстаться. Целуются посреди улицы, хоть трава не расти.
Она пошла в метро, а Виктор вернулся на факультет.
Федор Анатольевич, будучи не в состоянии ни работать, ни делать вид, что работает, отпросился у Петра Гавриловича с обеда.
Он доехал до ближайшего вокзала, сел в первую попавшуюся электричку и уставился в окно. Быстро кончилась Москва, и замелькали пригородные станции, размытые серой слякотью низенькие строения под козырьками, нахохлившиеся люди на перронах, уютные, домашние названия — «Перловская», «Тайнинская», «Подлипки». Проносились мимо леса, дачи, трубы заводов, пустые, еще кое-где заснеженные пространства.
Мысли его перекатывали с предмета на предмет, и ему не удавалось сосредоточиться.
Он размышлял о женщинах вообще.
Зачем так путают и ломают они нашу жизнь, думал он. Откуда у них такая власть над нами. Что, в сущности, женщина такое? Не думает же человек о болезни, если он здоров. Не думает и о еде, если сыт. Но о женщине он думает постоянно, даже если она рядом с ним, даже если принадлежит ему. Все свои дела он соотносит с ее явным или предполагаемым присутствием. В чем тут секрет? Понятно — инстинкт продолжения рода, но не до такой же степени. Если это просто инстинкт, то стыдно. Этот самый инстинкт руководит и животными в их любовных играх. Нет, тут вопрос глубже, серьезнее.
Наверное, думал Пугачев, женщина является носителем каких-то непознанных энергетических полей, отсутствующих в организме мужчины, но наличие которых ему необходимо. Может быть, женщины и есть главный и единственный источник добра и зла на земле, они носят в себе те тайны, которые мужчины постигают лишь разумом, и зашифровывают в толстые умные книги и в таком виде пытаются всучить обратно женщинам как доказательство своего превосходства. Смех, да и только. Мы от рождения и до смерти подчинены женщине, как деревья подчинены земле. Тот, кто имеет, всегда богаче того, кто понимает. Мы слуги, они — господа над нами. Как бы мы ни подавляли их внешними атрибутами, их власть неодолима.
Пугачеву нравилось, что он способен отвлеченно рассуждать, собственные мысли убаюкивали его, и он не сознавал, что находится попросту в полубредовом состоянии. Ему вдруг почудилось, что едет он в электричке по какой-то надобности, а не просто так; никто и ничто его не мучит, надо только напрячься и вспомнить, зачем он едет.
Напротив, на скамейке покачивалась бабка с двумя чемоданами и молодой человек с последним номером толстого журнала. Молодой человек как уткнулся в Москве в журнал, так еще, кажется, ни разу не поднял глаз. Бабка жевала бублик. Федору Анатольевичу нестерпимо захотелось выяснить, что с таким самозабвением читает молодой человек. Он долго крепился, не выдержал:
— Вы что, простите, читаете, юноша?
Тот не удивился, любезно протянул журнал:
— Вот повесть, понимаете ли, фантастика. Чушь собачья, а не оторвешься.
— Фантастика, как же… — задергался Пугачев, будто больше всего на свете ценил фантастические повести. — Иной раз ночь не спишь, так забирает.
— Именно, — улыбнулся юноша, — а утром на работу.
Они весело, с пониманием оглядели друг друга, а бабка на всякий случай потеснее придвинула к себе чемоданы.
На какой-то остановке Федор Анатольевич вышел наугад. Это была маленькая подмосковная станция с двумя платформами и деревянным, окрашенным в зеленый цвет станционным домиком. От станции тянулись в разные стороны две дороги: одна, шоссейная, уводила к расположенному неподалеку двухэтажному поселку, другая, утоптанная широкая колея, тянулась мимо водокачки к лесу. Пугачев быстро зашагал по ней и вскоре очутился в сосновом бору, сплошь изрезанном протаявшими до земли лыжными тропами. Он сел на какой-то пенек, закурил и задумался.
В лесу было тихо и мокро. Шум станции и поселка не долетал сюда. Воздух пах свежей сыростью, повсюду темнели мокрые проталины, и с черных деревьев сочилась влага. Эта сплошная сырость, проникшая в него от земли, вытеснила, выхолодила горячку его воспаленного воображения.
«Зачем я сюда забрался? — подумал он в недоумении. — От кого спасаюсь? Что за чертовщина? Подумаешь, приехала взбалмошная женщина, куролесит, важное дело. А ты сразу размяк и ищешь щель, как таракан… Стыдно! Конечно, Клара все изгадила, все поломала, но жить-то все равно надо. Надо работать, воспитывать Алешу. А вот возноситься под облака не стоит. Ишь ты, возмечтал о Наде. Мало тебе своей поломанной судьбы, захотел и ей поломать. Ей-то за что, бедной девочке? Она почему должна участвовать в этой пошлой комедии? Подлец ты, Феденька, обыкновенный подлец. И ведь знаешь, всегда знал, что не подходит она тебе, вернее, ты ей не подходишь, изжеванная мочалка.
Откуда же в тебе такое: понравилось — значит, надо побыстрее прибрать к рукам. Захапать! Откуда вообще это свинство в человеке? И чем я лучше Клары?»
Ему не было ни грустно, ни легко от этих мыслей — никак. Только сырость подбиралась все выше, к горлу. События и переживания последних дней представились теперь далекими, оставшимися где-то на станции и будто не с ним происходившими. И Клару он больше не боялся, ничего не боялся. Произошло так, что, идя по лесной тропинке, он как бы отделился от себя прошлого, ускользнул от себя, и стало на свете два Федора Пугачева. Тот, который суетился и обмирал от страха, бился в любовной трясучке там, в Москве, был омерзителен, а этот, новый, сидящий с сигаретой на влажном пне, был пуст и неинтересен; оценивала же обоих Пугачевых какая-то нейтральная личность, существующая сама по себе.
Собственно, эта уцелевшая часть его личности и была единственным Пугачевым, властным над временем и обстоятельствами. С ее помощью он подвел итог, который оказался неутешительным.
«Все, что ты ценил прежде в себе, — подумал он, — все, чем гордился и считал важным — свой ум, умение понимать людей, — все это шелуха, самообман и гроша ломаного не стоит. На самом деле ты, Пугачев, предельно хилый нравственно, со средними способностями человечек, склонный к истерии, тайно агрессивный. У тебя есть единственный шанс самооправдаться — это начать жить заново, с голого места, вот с этой мокрой просеки. И это возможно, потому что умирает человек один раз, а рождаться может столько, сколько захочет, сколько хватит у него напора. Одну жизнь ты прожил скверно и исчерпал себя — попробуй начни другую».
Он курил третью сигарету, отсырел насквозь, грудь и спину окатывали волны озноба. Впервые он наблюдал, как в лесу начинаются сумерки. Темнота опускалась не сверху, а поднималась от земли, словно кто-то могучими усилиями выдавливал ее из широких проталин. Ему не хотелось покидать эту мокрую чудную тишину, не хотелось возвращаться в город, где его подстерегали одни неприятности. Но и сидеть на пне до полного окочуривания он не собирался. Безмятежная улыбка не сходила с его губ, пока он добирался до станции, и с этой же неподвижно-странной сырой улыбкой он подошел к кассе. Кассирша быстро вернула его в реальный мир.
— Что ты мне десятку-то суешь, — сказала она ему сурово, — когда у меня сдачи нету. Где бельмы налил, там бы и разменял.
— Не пью и не тянет! — ответил Пугачев.
— Оно и видно, как не тянет.
У кассирши тоже что-то не клеилось в жизни, и она вымещала обиду на посторонних. Билет ему так и не дала, а тут как раз подкатила электричка — и Федор Анатольевич поехал зайцем. Ревизоры застукали его перед самой Москвой. Стыдясь, он уплатил штраф пожилому дядьке с лицом потомственного швейцара, волей судеб выбившегося в ревизоры.