Анатолий Афанасьев – Искушение (страница 20)
— Я понимаю, тебе скучно разговаривать со мной.
— Что ты, мама. Просто я устал. День какой-то суматошный. Ты не помнишь, какое сегодня число?
В своей комнате, не раздеваясь, повалился на кровать и долго лежал с открытыми глазами, рассеянно следя за бегающими по шторам электрическими бликами. Наверное, она живет с этим проклятым художником, думал он. И скорее всего собирается за него замуж. Тут нет ничего удивительного. Это хорошая пара. Известный художник и красивая переводчица, которая бывает за границей и вращается в так называемом высшем свете. Удивительно другое, думал он. Если я люблю ее и если тоска по ней не дает мне дышать, то почему же я не испытываю никакой ревности к этому человеку? Я видел его, у него на лбу напечатано, что его нельзя не любить, потому что он такой знаменитый и томный. У него, конечно, есть семья. Но он приходит к Вере, она поит его чаем, улыбается ему, не гонит, как меня, говорит ему воркующие, нежные слова, какие мне не говорила ни одна женщина на свете… А мне до лампочки. Почему? Разве так бывает? Или есть в моем чувстве какой-то изъян?
Боровков, рассеянно улыбаясь, перевернулся на бок, и в ту же секунду под ребра хлынула тугая боль. Он открыл рот, чтобы крикнуть, позвать маму, но и этого не смог. Он лежал тихо, как мышка, и боли уже не было, осталась гулкая пустота внутри, словно там разверзлась бездна. «Вера, — шепнул сухими губами. — Ты слышишь, Вера? Зачем ты мучаешь меня?»
Глава 4. ВСТРЕЧА С ЛЮБОВЬЮ
Через несколько дней позвонил в редакцию Гриневой, она его пригласила зайти. Боровков попытался по ее голосу определить, что его ждет — триумф или позор? Голос Нины Гавриловны напоминал безупречно оптимистический тембр диктора телевидения Кириллова, но это, конечно, ничего не значило. Он оделся поопрятнее, даже галстук нацепил, поехал.
В этот раз редакционный коридор был пуст. Смиряя зачастившее сердце, Боровков постучал в дверь и вошел. Нина Гавриловна сидела за столом в прежней позе, согнувшись над бумагами, вполне вероятно, она не выходила все эти дни из кабинета. Кивнув на его вежливое «Здравствуйте!», она жестом пригласила его сесть и подвинула к нему пачку «БТ».
— Курите.
Боровков сигарету взял и усмешливо подумал, что это похоже на сцену прихода преступника к следователю.
— Ну-с, — сказала доброжелательно Нина Гавриловна, — вынуждена вас огорчить, юноша. Как я и предполагала, опубликовать вашу повесть мы не сможем.
— Почему?
Гринева удовлетворенно хмыкнула.
— Вот именно — почему? Тут есть подробная рецензия, вы ее потом изучите. Видите ли, э-э…
— Сергей.
— Видите ли, Сережа, главная ваша беда, вы плохо знаете жизнь. Сейчас, в пору повальной грамотности, каждый человек, да что там, каждый школьник в состоянии написать рассказ или, на худой конец, стишата и, представьте, норовит обязательно притащить свое произведение в редакцию. То есть, с одной стороны, это неплохо, свидетельствует о росте общего уровня культуры, но с другой стороны… Вы помните, что говорил Достоевский? Для писателя главное не умение писать, а умение видеть. Умение писать — это следствие. Удивительно точные слова, они раскрывают самую суть творческого труда. Вам сколько лет, Сережа?
— Двадцать…
Гринева сняла очки и протерла стеклышки кружевным платочком. Сказала с упреком:
— Вот видите. Какой может быть жизненный опыт, какая биография в вашем возрасте? Что вы успели повидать?
— Ничего не успел, — согласился Боровков. Ему больше всего хотелось встать и уйти отсюда, но он почему-то медлил, внимательно слушал.
— Поэтому вы и пишете о том, чего нет на свете, фантазируете. Это не только ваша беда, это беда всех молодых, выросших в наше благополучное время. Даже если у них есть некоторые литературные способности, им попросту не о чем писать, нечего сказать людям. Вот вам мой совет, Сережа. Если вы ощущаете в себе импульс к творчеству, езжайте на какую-нибудь большую стройку, поработайте года три, наберитесь живого материала. Это необходимо. Ваши мысли примут верное направление. Пройдет время, и вы сами с улыбкой перечитаете эти детские опусы. — Нина Гавриловна потрясла перед его носом папкой с рукописью. Взгляд ее сиял фанатическим огнем.
— А как же институт? — удивился Боровков.
Нина Гавриловна всплеснула руками.
— Боже мой, институт! Надо выбирать. Или — или. Литература — такое поприще, которому надо посвятить себя без остатка. Хорошо, кончите вы институт, получите диплом, потом аспирантура, работа где-нибудь в научном учреждении, тепленькое местечко. А там, глядишь, и жизнь перевалила за середину. Сколько их сейчас развелось, этаких седобородых инфантильных мальчиков. Тьфу! Выросли в парниковых условиях, любой житейский сквозняк для них губителен. И ведь тоже некоторые пыжатся, берутся за перо, требуют внимания и признания. Это же смешно. Вспомните Горького. Он всю Россию истоптал босыми ногами, прежде чем сел за письменный стол. Вот это пример. И уж ему не надо было сочинять сказки о космических монстрах… К чему я вам это говорю, Сережа. Дело в том, что я просмотрела вашу рукопись, там есть любопытные места. Но все настолько высосано из пальца… Черпайте жизнь полными горстями, не бойтесь трудностей, и тогда, со временем, может быть…
— Но мне мама не позволит бросить институт, — сказал Боровков, пригорюнясь.
После его слов о маме Гринева впала ненадолго как бы в легкое забытье. В эту минуту в комнату вошел высокий мужчина с растрепанными волосами в кожаном пиджаке и джинсах, с утомленным лицом первопроходца. Мужчина за руку поздоровался с Боровковым и представился скучным голосом: «Коля».
— Сергей Петрович, — отозвался Боровков. Мужчина неуклюже взгромоздился на стол и склонился к Гриневой, сказал просительно:
— Нина, родная, на тебя одна надежда.
Нину Гавриловну появление седовласого Коли явно не обрадовало.
— Подожди минутку, Николай, сядь в кресло, покури. Дай мне договорить с товарищем.
Мужчина охнул и схватился рукой за сердце.
— Помираю, — сказал он довольно весело. — Я что, тебе когда-нибудь не отдавал? Завтра аванс.
Гринева покосилась на Боровкова, поморщилась то ли брезгливо, то ли сочувственно.
— Сколько тебе надо?
— Пустяк, всего три рубля.
— Николай, прошу тебя, зайди через десять минут.
— Промедление смерти подобно! — трагически выдохнул пришелец и подмигнул Боровкову. — Слушай, парень, а ты не выручишь меня до завтра пятериком?
— У меня нету, — ответил Сергей, взаимно подмигивая. — Я студент, живу на стипендию.
— Сту-удент? А чего притопал в это волчье логово? Накропал, что ли, чего?
— Николай! — Гринева нервно дернулась. — Я прошу тебя, подожди десять минут, у меня есть к тебе вопрос.
Мужчина, словно не слыша, спокойно протянул руку и отобрал у нее рукопись. Нахмурясь, взглянул на первую страницу, полистал и неожиданно стал серьезным.
— Так я же это читал. Да, читал. Позавчера засиделся в отделе, идти-то мне некуда, а это валялось на столе. Ты — автор?
Боровков кивнул.
Коля слез со стола и вторично пожал ему руку.
— Молодец! Я уж так никогда не напишу. Хохотал до слез. Как тебя зовут, ты сказал?
— Сергей.
— Вот что, Сергей, эта штука — ерунда. Нинка тебе уж, наверно, объяснила? Она баба сведущая. Не всегда сказать умеет, но сердцем многое чует. А ты и учись не словам внимать, а сердцем сердце слушать, коли в художники пробиваешься.
— Никуда я не пробиваюсь.
— Обиду спрячь, не мельчи. А ты как думал? Сел к столу, накатал — и подавай тебе славу и деньги? На-ко выкуси! Кабы так легко было, цена бы всему была грош… Литература, брат, это!.. Ты умри сперва сто раз над бумагой. Да не просто так умри, как инвалид в постели, полный сил сдохни — от тоски, от отчаяния, от невозможности выразить… Ход вещей постигни. А бог — он в тебе. Советчики разные, как и я, — это все от лукавого, конечно. Но умереть ты обязан. Сто раз! Тогда приходи — поговорим. Тогда ты и Ниночку другими глазами увидишь, поймешь ее — и руку ей поцелуешь…
Гринева протянула ему зеленую бумажку, да он точно ослеп.
— Ничего, брат, трудно всем, ты не поддавайся. Я один раз поддался — сгорел. А тоже было что-то такое. Был огонь. Ты, Нинка, очами не зыркай. Давай трешку. Мне теперь одно… Знаешь, как часто бывает, Сергей? Человек талантлив и знает, что талантлив, а чего-то у него все не так идет. Что ни напишет, все псу под хвост. Никак в струю попасть не может. Пинают со всех сторон, а время-то, конечно, не ждет. И однажды человек решает, чем я хуже других, разве я не могу, как другие. Да я лучше могу. Накатаю-ка я им чего просят. Главное, чтобы признали, а уж потом… И махнет, зажмурясь, повестушку на потребу. Одну, вторую — пошло, поехало. Глядь — все хвалят, привечают. И никакого — «потом». «Потом» — не бывает, понял? Сломался человек, разменял золотой рупь на медные копейки…
Его лицо желтой кровью налилось, еще чего-то уркнул напоследок и, сутулясь, пошел к двери.
— Кто это? — поинтересовался Боровков. Загадочное долгое молчание Гриневой, которая даже не пыталась пресечь кощунственное выступление, его удивило. Нина Гавриловна закурила, жадно, по-мужски затянулась.
— Это беда, Сережа, — сказала уныло, вполне человеческим голосом. — Прекрасный поэт, и так хорошо начинал… А после чего-то с ним стряслось. Спивается. Это ужасное русское проклятье — водка! Давно ничего не пишет, живет бобылем. Бродит повсюду, фарисействует. Ему многое прощают, чего другому не простили бы. Но это же не вечно будет продолжаться… Вы, Сережа, его не слушайте, его советы для вас не годятся. Вы же видите, к чему он сам пришел со своими рассуждениями.