18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Афанасьев – Искушение (страница 21)

18

Гринева замолчала и отвернулась к окну. Боровков взял со стола рукопись и положил в портфель.

— До свиданья, Нина Гавриловна!

— Да, да, конечно… Изучите внимательно рецензию, там все сказано.

Поэт ждал его в коридоре, никуда не делся. Стоял смурной, тусклый, озирался по сторонам, как волк.

— Пойдем, коллега, хряпнем по кружечке пивка? Тут неподалеку есть уютное местечко.

Боровкову не хотелось «хряпать», надо было еще подготовиться к завтрашнему семинару, он должен был делать сообщение, но покорно поплелся за поэтом. В убогой пивнушке, где, правда, половина столиков пустовала, пристроились в дальнем углу. Николай сунулся было разменивать свою заветную трешку, но Боровков его удержал.

— Не надо, Николай. Я угощаю.

Он принес две кружки пива и тарелку с посоленными черными сухариками. Николай опорожнил кружку четырьмя огромными глотками. Звук был такой, точно воду спустили в унитазе. Он сказал: «Уф!», отер губы ладонью, бросил в рот сухарик и смачно хрустнул.

— Это твоя первая повесть, Сергей?

— Думаю, и последняя.

— Ну, ну, зарекался кувшин по воду ходить. Врешь, брат. Кто этой отравы разок хлебнул, тот пропал. Ведь что такое литератор? Это бог. Он миры создает. В его руках такая власть, задумаешься — в груди зябко. Конечно, не всякий писатель — бог, большинство дутые идолы, но зато перспектива-то какая. Ты вдумайся. Одним лишь усилием воображения ты живых людей рожаешь, ты их оделяешь судьбой и страстями, ты их можешь в грязь втоптать, а можешь возвысить до царского престола. Твоя воля — им закон. Хотя бывает и наоборот, они, твои кровные дети, тебя повяжут по рукам и ногам и с ума сведут. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю.

— Если понимаешь — ты художник.

Вторую кружку Николай пил медленно, смакуя. Боровков к нему окончательно пригляделся. У него было худое лицо, какое-то нарисованное, с тонкими губами, четко вылепленным, чуть горбатым носом, с широко разведенными, линялыми глазами, в которых застыло детское изумление.

— А лучше — никого не слушай, понял?.. О, сколько их собралось вокруг, тех, которые все в литературе понимают. Волосы дыбом встают! Не дай тебе бог усомниться в их компетенции — ты конченый человек. Откуда они взялись на нашу голову — не знаю. Выросли как грибы под дождем. Куда ни плюнь — всюду они, литературные дамочки, взвинченные, распаленные, глаголящие. Жалко их бывает до слез. Ужас, ужас! Впрочем… — Николай дохлебал пиво. — Впрочем, бывают исключения, бывают, чего греха таить. Прекрасные попадаются, божественные создания в нашем чумном заповеднике. Тонкие, деликатные, чутко понимающие. Редко, но встречаются. Одна такая меня, может, от петли спасла. Э-э, чего теперь вспоминать. — Он с печалью заглянул на дно пустой кружки.

— Еще принести? — готовно спросил Сергей.

— Возьми. А ты почему не пьешь? Пивко свежее. Хотя как знаешь.

— Мне еще к семинару готовиться.

Боровков взял еще две кружки и две порции сосисок, у него осталось ровно десять копеек на дорогу.

Николай разомлел, уперся локтями в стол, поддерживая пикнувшее тело, глаза его, ненадолго заблестевшие, опять потускнели.

— Значит, учишься в техническом институте, коллега? Пустое дело, брось. Все эти технические дисциплины к жизни никакого отношения не имеют.

— Нина Гавриловна тоже советует бросить институт, — усмехнулся Боровков.

— Ты ее не слушай, ты меня слушай. Мне врать поздно. Все технические науки — порождение сатаны. Они дали человеку обманчивое, наркотические чувство комфорта, а взамен отобрали душу. В сущности, именно наука обрекла человечество на новые, доселе неведомые страдания и подвела к краю бездонной пропасти. Мы все в нее заглянули, а если заглянули, то, значит, скоро и сверзимся. Ты попробуй, стань на подоконник и закрой за собой окно. Долго ли простоишь? Нет, недолго. Обязательно сиганешь вниз.

— Вы против прогресса?

— Не ожидал от тебя такого глупого вопроса, — поэт нехотя сжевал кусочек сосиски. — Никакого прогресса нет, мой милый. Это слово выдумали бездельники, называющие себя философами. Человечество, как вид, проходит тот же путь, что и каждый отдельный его член. Сначала пора утробного развития — пещеры, потом детство, суровая пора ученичества — время инквизиции и всяческого религиозного мракобесия, затем долгая пора молодости и зрелости — возрождение, рассвет наук и искусств и, наконец, старческое слабоумие, сдобренное наивными детскими иллюзиями и манией величия. Нам с тобой, коллега, выпало сомнительное счастье жить именно в последнюю пору, мы наблюдаем самый закат цивилизации. Не согласен, конечно?

Все, что вещал Николай, в разных вариациях Боровков и раньше слышал, и в книжках читал, особенно подобными прогнозами любили заниматься англоязычные романисты, но его поразила темная страсть, с которой экс-поэт все это излагал. Неужели в этих кажущихся вздорными пророчествах есть истина и сидящий перед ним захмелевший человек эту истину познал и умом и сердцем, а он, Боровков, ее не чувствует и к ее приближению глух?

— Нина Гавриловна сказала, вы пишете прекрасные стихи?

— Писал, — кивнул Николай. — Писал когда-то. Я свой талант, или его подобие, пропил и продал. Знаешь, Сережа, не жалко. Сейчас не стихи нужны, да и проза не нужна. Вообще литература исчерпала себя как духовная категория. Другое дело, что ее нечем заменить. Вот и взбухают на вековой закваске все новые и новые гомункулы в виде романов, повестей и поэм. И читают-то теперь так, вскользь, не задумываясь над текстом. Балуются сюжетиками. У меня недавно бабушка померла, девяносто четыре года ей было. Вот она до последнего дня мусолила какую-нибудь книжку. Привыкла читать. Страничку одолеет, тут же забудет. Следующую прочтет — забудет. На другой день откроет наугад ту же самую страничку — читает с удовольствием. Точный слепок со всего нынешнего читающего человечества.

— Неужели все так мрачно?

— Человечество духовно выдохлось, мой милый, но ничего мрачного в этом нет. Напротив. Самое страшное позади. Весь двадцатый век — агония цивилизации, дальше — предсмертная эйфория, блаженная прострация. Слезы высохнут, наступит пора улыбок и братания. Но то, что человек сотворил с планетой, увы, непоправимо. Ты почему молчишь?

У Боровкова отчего-то пересохло во рту.

— Зачем вы все это говорите? — спросил. — Вы же сами не верите в то, что говорите.

— Точно, не верю. Есть правда, в которую не нужно верить. Но сама правда от этого не изменится.

Он хитро, пьяненько улыбнулся и подмигнул Боровкову так же, как в кабинете Гриневой.

— Конец света предрекали еще на заре цивилизации. Сам Христос не брезговал пугануть заблудших скорой расплатой.

— Ты читал Библию?

— Почему бы нет?

— Христос не пугал, он знал.

Боровкову захотелось на воздух, где больше кислорода, чем в этой прокуренной дыре. Опьяневший Николай вдруг стал ему скучен. О чем с ним спорить? Этот человек устал, видимо, от бесплодной беготни, от неудач и теперь сует эту свою личную усталость под нос встречному-поперечному, как некое откровение, тешится ей, точно ребенок затейливой игрушкой. Жалеть его тоже не за что, пока он способен влить в себя четыре кружки пива за двадцать минут.

И опять неведомая сила повлекла его к дому Веры Беляк. Он быстрым шагом пересек площадь, трясся в автобусе, спускался в метро, а в голове сгущался розовый туман. «Завтра семинар, скоро вечер, куда я еду?», — ныло в сознании, но он был не властен над собой. Еще и злосчастная рукопись, пропуск на Олимп, гнездящаяся в портфеле, давила колени бетонной плитой. Подойдя к дому, выискал ее окно — там горел свет. «Наверное, художник уже расположился по-хозяйски», — с горечью отметил Боровков. Еле волоча ноги, добрался до телефонной будки. Сумрачная тяжесть туманила виски. Так муторно ему было, пожалуй, впервые. Что-то сломалось к концу дня. Мысли текли расплывчатые, вялые. Он не знал толком, что делать дальше: звонить Вере, убраться подобру-поздорову домой или сесть на подмороженный асфальт и сидеть, пока не наступит просветление. Он все же набрал ее номер.

— А, это опять ты, — сказала Вера Андреевна сухо.

— Как хорошо, что ты мне рада, — ответил он. — Я ведь звоню из будки напротив твоего дома. Можно, я зайду?

— Зачем?

Боровков поставил портфель с рукописью себе под ноги, сил не было его держать.

— Чудное это чувство — любовь, — заметил задумчиво. — Ничего понять нельзя. Я переоценивал свои умственные способности. В такой простой вещи не могу разобраться. Почему меня так тянет к тебе? Может, ты ведьма, а может, ангел. Но мне это безразлично. Если я долго не вижу тебя, чувствую какой-то ущерб, точно у меня нет ноги или я слепну. Это правда. Еще это похоже на воспаление легких, в самом начале, когда ртуть в градуснике подползает к сорока. Откуда это свалилось на мою голову? Мне ведь это не нужно, у меня другие планы. Разве я мог знать, что любовь подрезает жилы, как кинжал. Ты еще не повесила трубку?

— Не повесила.

— Подожди, я прикурю… У меня сегодня какой-то кошмарный день. На лекции уснул. Ночами-то я не сплю теперь. Потом в редакцию ездил, наслушался такого бреда, боюсь, в ближайшие дни и на лекции не уснешь. Собрался уже домой, и тут бес толкнул под ребро: езжай, говорит, к Вере. Я же сам и дороги сюда не помню. Вера, я зайду на пять минут? Хочу тебе повесть дать почитать. Это моя повесть. Я с ней связывал надежды на наше общее будущее. Думал, деньжат подбросят, накуплю тебе разных подарков, приодену… Вера, у тебя кофе есть?