реклама
Бургер менюБургер меню

Анастасия Смогунова – Женский дневник из Ирпеня. Хроники марта 2022 (страница 5)

18

Анна стиснула пальцы на руле – почти незаметно, но Стив заметил, он чувствовал, как тело говорит то, что слова ещё не договаривают.

– Я металась: ругала их, что не выехали вовремя, ругала себя, что не настояла, злилась – не потому что они виноваты, а потому что не могла их спасти.

Она повернула голову к Стиву и, встретившись с его внимательным взглядом, продолжила:

– В моём окружении об этом почти не говорили – не потому, что не знали, а потому что было удобнее делать вид, будто ничего не происходит, будто всё это – просто информационный шум, очередной виток заголовков, не имеющий отношения к их спокойным, выверенным по минутам жизням. Люди продолжали ходить на работу, обсуждали скидки, строили планы на лето, и в этом молчаливом игнорировании реальности было что-то пугающее – как будто мир разделился не от взрыва, а от равнодушия, а я… я смотрела новости, вглядывалась в экран в эти картинки, которые разрывали меня изнутри, не потому что я не верила в увиденное, а потому что я знала – слишком хорошо знала – эти улицы, эти дома, эти скамейки; те самые улицы, по которым я когда-то бегала босиком в детстве, держась за руку папу, и теперь, глядя на них, залитые кровью, исковерканные, мёртвые, я не могла понять, как это возможно: что один и тот же город может быть и детством, и кошмаром.

Она прикусила губу – не сдерживая слёз, а потому что слёзы были бессмысленны: в голосе ее звучала боль, прошедшая сквозь огонь, выстоявшая, устоявшая, но не затихшая – как пламя в глубине камина, не пышущее наружу, но способное прожечь до костей.

– Тогда мир раскололся, – сказала она, глядя прямо перед собой, не мигая, – надвое: на тех, кто остался и тех, кто бежал, мои родители были в первой половине – они остались, и, как это ни страшно, даже не обсуждали отъезд, потому что дом для них был крепостью, а не географией. И отец моих детей… он остался в Луганске – в самом сердце обстрелов, в грохоте, в растерянности, в той безумной, раскаленной мешанине, где новости сменялись слухами, где дым стлался над улицами, а раны не успевали затягиваться ни на теле, ни в сознании, он вывозил людей – не из долга, не из тщеславия, не потому, что хотел быть спасителем, а потому что иначе не умел, потому что, видимо, внутри него была та самая тихая, непреклонная пружина, которая не позволяет отступить, даже когда страх становится плотнее воздуха. Он вёз их в сторону Ростова – как мог, на чём мог, иногда возвращаясь, когда никто уже не верил, что вернется, его могло не быть, и каждый раз, когда звонок проходил, когда он отвечал, я ловила себя на том, что выдыхаю слишком медленно, потому что до этого даже думать не могла о худшем и я до сих пор не знаю – остался ли он благодаря какой-то высшей логике… или просто, как это часто бывает, – вопреки всему, что должно было его уничтожить.

Анна замолчала, и на миг показалось, что стих даже двигатель – будто сама машина, чутко уловив напряжение, решила не мешать, дорога вытянулась впереди ровной лентой, словно давая им время на тишину, необходимую, чтобы не разрушить то, что уже было сказано.

– Знаешь… я тогда не верила, что они могут погибнуть, – произнесла Анна, не глядя на Стива, будто обращаясь не к нему, а к дороге, к себе прежней, к чему-то, что до сих пор жило под кожей, как тонкая, но не затянувшаяся нить. – Я просто не допускала такой мысли, не потому что была наивной или глупой, а потому что иначе нельзя было бы дышать, я носила это в себе – молча, как несут неприемлемую правду, слишком тяжёлую, чтобы озвучить, но слишком реальную, чтобы забыть, никому не говорила, не делилась, не просила поддержки, потому что это было моё – не как воспоминание, а как шрам, который прячешь под одеждой, не потому что стыдно, а потому что чужие глаза не должны его видеть – как взрыв, который звучит только внутри: без звука, но с силой, достаточной, чтобы навсегда изменить ландшафт души.

Стив не отводил взгляда, но и не пытался вставить ни слова – он просто был рядом, присутствовал, не как слушатель, а как тишина, которая поддерживает, не разрушая, он чувствовал: сейчас говорить нельзя, сейчас важно – просто быть.

– Было тяжело, – продолжила она после короткой паузы, и голос её был плотным, насыщенным, но не громким. – Особенно… с мамой, она ругала украинскую власть, ругала яростно, без оглядки, на чём свет стоял, с тем упорством, которое приходит, когда страх сильнее логики, а я… я с пеной у рта ее защищала – даже не власть, нет, а саму идею, само понятие того, что мы не нападали, что это не мы, что это какая-то ерунда, извращённая, вывернутая. Мы кричали друг на друга через телефон, кричали так, будто между нами не линия, а фронт, и каждая фраза – как выстрел: а с другой стороны висела тишина, тишина эфира, которую могло оборвать в любую секунду, и в каждом этом крике – парадоксальным образом – жила любовь и страх: пронзительный, нестерпимый страх потерять.

Она замолчала, и в этой паузе не было тягостной театральности – это была пауза дыхания, как между схватками боли, когда организм сам требует тишины, потом, когда она заговорила снова, голос ее стал ниже, почти шёпотом, как будто это признание не должно было разноситься слишком громко:

– За всю войну на Донбассе я заплакала… трижды.

Она подняла на Стива взгляд: прямой, тяжёлый, как взгляд человека, который говорит не о слезах – а о пропасти, которую они обозначили.

– Первый раз я заплакала, – сказала Анна медленно, почти на выдохе, – когда сбили «Боинг семь-семь-семь», это было семнадцатого июля: почти три сотни людей – живых, обычных, светлых, семьи, дети. Кто-то возвращался с отпуска, кто-то летел в командировку, кто-то мечтал, кто-то просто спал в кресле, не зная, что не проснётся. Я тогда впервые по-настоящему ощутила: это не просто конфликт, не пограничный спор, не политическая тряска, – это бездна: абсолютная, чёрная, безжалостная, без дна и без стен и она уже расползалась до глобального масштаба.

Она не плакала сейчас, не дрожала, говорила ровно, как говорят те, кто держит себя за горло изнутри, чтобы не сорваться.

– Второй раз – когда мои родители вышли на связь. – Её голос стал тише, но не слабее. – После полутора месяцев… пустоты, не молчания – потому что молчание предполагает, что кто-то есть, а там не было ничего: ни звонков, ни сообщений, ни сигнала – только тишина, глухая, как звук вакуума, как если бы земля просто проглотила их и я смотрела на экран телефона – снова, и снова, и снова, – в надежде, что он оживёт, что вспыхнет имя.

Пауза повисла: не тягучая – весомая, как шаг в пустом зале, где эхо – твоя единственная компания.

– А третий раз… – её голос теперь совсем тих, но в этом шепоте звучало больше горечи, чем в крике, – когда умер папа: он не выдержал, не от снаряда, не от взрыва и не от пули, а от того, как взрывается внутри целый мир, когда больше не понимаешь, зачем вставать с постели, кому звонить, и где та точка, от которой можно оттолкнуться, чтобы выжить. Его сердце – просто не справилось: он умер не в бою, он умер от бессилия.

Анна замолчала: она просто смотрела на дорогу – взгляд расфокусировался, словно сама реальность расплылась в сером мареве, ровный шум шин по асфальту, редкие вздохи двигателя, мерное биение света и тени от деревьев – всё это создавало иллюзию покоя, но внутри неё в этот момент бушевал шторм, мысли были далеко, очень далеко, там, где не было солнца, ни этой машины, ни даже времени.

Стив почувствовал это сразу – тонкое напряжение, как если бы в салоне машины вдруг упало давление, он молчал, потому что он знал: сейчас любое слово будет как шум в храме, он не хотел разрушить этот момент, он даже не смотрел на неё – просто позволил молчанию быть, дать ему вес.

Внутри Анны, как слайды старого проектора, начали мелькать картинки: резкие, несвязанные, обрывочные, но в этих обрывках снова просыпались чувства, не воспоминания, а скорее – ощущения: вкус металла на языке от злости, тёплый пластик телефона в ладони, холодный пот между лопаток от беспомощности, они возвращались – как запахи из детства, как эхо, которое долго шло через время и наконец добралось до неё снова.

Однажды наступил тот день – день, когда в ответ на очередной исходящий звонок телефон не гудел, вместо этого раздался мягкий, почти вежливый женский голос:

«Абонент вне зоны действия сети или выключен».

Сначала – просто раздражение, потом – тревога, потом – тот самый 56-й вызов, который уже звонился не головой, а отчаянием – бесполезно.

Она хорошо помнила, как сжала в пальцах телефон – до побелевших костяшек, до болезненного онемения, как разжала, как посмотрела на него с такой смесью злости и отчаяния, что, казалось, этот кусок пластика вот-вот раскрошится от одного взгляда; как почти подняла руку, готовая в следующую секунду распахнуть окно и выкинуть его прочь – туда, в небо, в пыльную обочину, в то самое ничего, откуда, казалось, никто уже не позвонит, не напишет, не спасёт. Ей хотелось выбросить не телефон, нет – саму эту невозможность, эту безнадежность, которая разъедала изнутри, как кислотный газ, но она не сделала этого, потому что надежда – упрямая тварь, не поддающаяся логике. Потому что даже в самой тёмной тишине человек всё равно ждёт: сейчас мигнёт экран,сейчас что-то произойдёт, сейчас всё изменится.