18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анастасия Гор – Сказания о ёкаях (страница 1)

18

Анастасия Гор

Сказания о ёкаях

Красочные иллюстрации hagu

© Гор А., текст, 2026

© ООО «Издательство «Эксмо», 2026

Сказание четвёртое. Убийства в весёлом квартале Симабара

С тех пор как в весёлом квартале Симабаре зажглись первые огни, хотя бы один фонарь где-нибудь на здешних улицах да горел. Красный, золотой, розовый или медовый, но не случалось такого, чтобы в комнату с окнами не проникал луч пёстрого света и чтобы было настолько темно, что ничего не увидеть за шёлковой ширмой.

Должно быть, от чего-то другого тот бокка[1] был слеп. Возможно, от голода, потому что за целый год не тратил на себя ни монеты. Носил по домам рис, рыбу и вино, но ни к чему из этого не прикасался. Спал на соломенной циновке, чтобы однажды заснуть и проснуться на бархате; считал жалованье по ночам, перекладывая медные моны из руки в руку, чтобы однажды перебирать в них нежные изящные пальчики, не пробовавшие тяжёлой работы. Он знал, сколько стоит одно свидание. Знал, как мало свечей догорит к тому моменту, как оно кончится, и сколько жизней ещё придётся работать, чтобы его повторить.

Однако когда наступил заветный вечер и бокка без всяких сожалений расстался с накопленным, за ширмой его ждало что-то другое.

Бокка ему поклонился. Оно поклонилось в ответ.

Бокка увидел цветы. Оно подарило ему несколько своих лепестков.

Бокка остался в темноте. Впервые все фонари Симабары разом погасли.

На заднем дворе дома, что воспевает любовь, из-под снега пробились цветы, которые обычно цветут на надгробиях. Слуги их тут же вырвали с корнем, фонари снова зажгли, а лепестки подмели и убрали. О том, что здесь поселилась другая богиня, которая не поёт и не играет на биве, – смолчали.

А следующим после бокки был юный влюблённый поэт, и красные цветы на заднем дворе проклюнулись вновь.

I

Сами боги не хотели, чтобы Кёко Хакуро становилась экзорцистом.

Однако следующий год её начался именно так, как начинался у большинства представителей сего ремесла: с погони за мононоке, сбежавшим посередине ритуала изгнания.

А над городом Киото, хорошо припудренным снегом, в это время распускались ханаби – дивной красоты цветы из пёстрых огненных искр, посеянных взрывами летящего пороха[2]. Маленькая и скромная Камиура не знала столь шумных празднеств, и оттого у Кёко, которая провела там всю свою юность, поначалу трещала голова с непривычки, а от каждого выстрела кололо где-то в подреберье. Теперь же этот грохот и ей, и Страннику благоволил: за ним не был слышен рёв, с которым нёсся по крышам охваченный безумием неупокоенный дух. Чёрное хаори реяло в расцветающей ночи, образовывало вдалеке тонкий человеческий силуэт. Взмахивая рукавами, он тем самым дразнил: «Попробуй угнаться!» Кёко боялась, что как бы одеяние духа – вернее, сам дух – не загорелось от реющих вокруг пламенных снопов, сквозь которые они летели, перескакивая с дома на дом, с козырька на козырёк через жилые кварталы.

– Чтоб тебя! – выругалась вконец запыхавшаяся Кёко, хотя не пристало выражаться в первый день года, если, конечно, не хочешь накликать беду на весь оставшийся.

Но кто станет её судить? Холёные горожане только-только выползали из своих тёплых домов, чтобы обменяться с соседями добрыми пожеланиями и горшочками со сладким печёным картофелем. Это не они морозили разутые ступни о покрытую инеем кровлю, глотали колючий мороз, от которого не спасала даже подбитая ватой накидка, и рисковали подхватить лихорадку, лишь бы не допустить беду самую что ни на есть настоящую, страшную, даже скорее трагедию. Ту, что случится, если мононоке улизнёт и унесёт вместе с собой похищенную душу, которую завернул в себя, как в кокон, – и считай, что запер.

– Смотри, мама! Кто это там? На верхушке дома, где мы покупаем рисовые булочки!

– Это же не… люди?!

Кёко снова поскользнулась и чуть не скатилась с покатой крыши ларька, торгующего дагаси[3], когда прямо перед ней из небольшого закоулка взвилась пламенно-пурпурная стрела и грохотнула. Кёко отпрянула резко, ноги её, заледеневшие, разъехались, и погоня, которую уже мало-помалу стали замечать любопытные горожане, едва не завершилась раньше срока.

И всё-таки Кёко удержалась на самом краю. Присела, сделала глубокий вдох, чтобы расправить скукожившиеся от нехватки воздуха лёгкие, и перепрыгнула через закоулок и распустившиеся в нём пламенные цветы, порвав его лепестки на части. Даже поранив о черепицу пятку, она всё мчалась дальше, через половину Киото от лавки погребальных дел мастера, где они со Странником мононоке и встретили.

Как ядовитая змея, пригревшаяся на нагретом камне, проклятое хаори прибыло туда на теле одной из жертв, доставленном на куске колотого льда для подготовки к похоронам. Кёко ещё долго не сможет забыть ужас на лице ноканси[4], когда он, заикаясь, сообщил, что именно в этом хаори похоронил уже семь юных девушек подряд и вот-вот собирается схоронить восьмую. Конечно, Кёко со Странником сразу догадались, что за ней непременно последует девятая, а значит, изгнание нужно провести как можно скорее. Чего они не ожидали, так это того, что подлое одеяние прознает про их планы и сможет их опередить.

Так же, как Кёко не забудет лицо ноканси, она не забудет его протяжный вопль «Моя дочь!», когда та, околдованная злым очарованием хаори, сняла его с покойной, надела на себя и, провыв что-то о возлюбленном, упала навзничь.

Кёко никогда не винила Странника ни в каких оплошностях – было достаточно того, что он сам себя за них бранит. Жестоко и так бессердечно, что ей каждый раз невольно хотелось защитить его перед ним же. Будто, прожив четыреста с лишним лет (если Кёко верно посчитала по его рассказам), он не имел права на ошибку и обязательно должен был знать всё и обо всём на свете. Даже о том, что в тансу спрячется шкодливая, любопытная девчонка, для которой слова «Никому сюда нельзя входить!» звучат как приглашение, а защитные офуда – просто-напросто бумажки и – пф! – ничего не стоят. Почему бы не сорвать?

Теперь в той комнате, где прежде лежал труп, и лежала проклятая дочь ноканси. Лишь талисманы – эти самые глупые бумажки – не давали её телу окончательно остыть, а душе, украденной хаори, – позабыть к нему дорогу, пока Кёко со Странником и то и другое не вернут обратно.

«Цукумогами – опаснейшая форма мононоке», – говорил Кёко её дед, но она бы добавила к этому ещё «И наипротивнейшая!». Непредсказуемая, подлая, совершенно беспринципная, будто вместе смешалось всё дурное, что только бывает в людях. Самое скверное сочетание всех неприятных и потусторонних черт.

«Ещё и такое быстрое… Ах, снова удирает!»

Пожалуй, в следующий раз ей стоит поменяться со Странником местами. Вместо того чтобы бегать кругами за зловредной одеждой, она бы тоже предпочла ходить по домам, расспрашивать о прошлых инцидентах и пытаться узнать Первопричину – последнее, что им осталось из трёх компонентов для обряда. Пока Странник наверняка стучался в очередную дверь и старался казаться милым – конечно, ничуть не суетясь, чтобы не испортить свой любезный образ, – она играла с мононоке в догонялки. И уже израсходовала почти все свои талисманы, чтобы понемногу гнать его туда, куда нужно не ему, а ей. Вещь ведь, может, и с самосознанием, но с интеллектом не шибко выдающимся. Хаори, наверное, даже не заметило, что совершило крюк – убежало от погребальной лавки и вернулось к ней.

«Где же его носит?!»

Она клялась Страннику больше не танцевать – не пробовать упокоить мононоке самостоятельно. И собиралась эту клятву до последнего держать. Не столько ради себя и своего ки – коего, по словам Странника, ни у одного живого человека не было достаточно для подобного искусства, – сколько ради него самого. Чтобы он сам духов изгонял. Чтобы он, упокоив зло, заслужил себе ещё одну красную метку в лозах кумадори[5], а вместе с ней – ещё одно прощение, которое приблизит его к заветной свободе от проклятия.

Двадцать один. Ему остался двадцать один мононоке. Кёко за его списком следила, как за своим собственным, каждого считала.

И собиралась сегодня округлить это число.

– Как вода по зиме, как воск на затухшей свече, – начала она срывающимся шёпотом, что обращался на морозе в клубы пара. – Как звёзды на небе по велению богов. Замри!

Сколько бы ни упражнялась, а всё равно не могла призывать талисманы мысленно. Но, по крайней мере, теперь Кёко их даже не касалась.

Она вскинула руку, будто пытаясь схватиться за очередную огненно-рыжую хризантему, с грохотом зашипевшую над зубцами крепостных башен. Последняя оставшаяся у неё бумажная лента сама сорвалась с пояса и устремилась вперёд. К этому моменту пальцы на ногах у Кёко уже были синими-синими, а волосы побелели от кружащегося снега, будто она и вправду была юки-онной, которой её дразнили в детстве, – зимним духом, забавы ради обрядившимся в оммёдзи. Одежда Кёко была яркой, красно-жёлтой, как фейерверки, продолжающие пачкать безупречно чёрный небосвод Киото. Она почти слилась с ними и благодаря тому всё же настигла мононоке.

Теперь, когда по истечении одной минуты спадут наложенные офуда чары, ей предстояло драться.

Всячески придумывая, как это делать, по-прежнему имея вместо меча лишь его осколки, она не придала значения тому, что чёрное хаори остановилось слишком быстро, на секунду раньше, чем к его спине приклеился офуда. Зато во вспышках очередных ханаби Кёко разглядела узор из водяных мельниц, вышитый на матовом крепе. Его мягкий рукав почти коснулся её рукава, а сама Кёко – мононоке… Прежде чем нечто пушистое и огромное скатилось откуда-то валуном, сбило её с ног и снесло вниз с крыши.