Анастасия Гор – Сказания о ёкаях (страница 3)
«Так это не просто цукумогами? – с ужасом осознала Кёко, таращась на силуэт, который теперь даже холодный ветер не трепал, словно хаори на мрамор натянули. – Это душа его хозяйки, слившаяся с ним. Неужто и такое бывает?»
Видимо, бывает на свете всякое. Сколько бы Кёко ни изгоняла мононоке – а ей на пару со Странником удалось повстречать ещё троих после дворца императрицы кошек, – они каждый раз находили, чем застать её врасплох и вызвать это скользкое, жуткое ощущение, стекающее за шиворот мурашками. Но вместе с ужасом Кёко испытывала жалость.
– Форма – цукумогами, – объявил Странник громко и спустил с плеч ремешки своего короба. Пламя позади него буянило сильнее прежнего, слышались людские крики с соседних улиц и кварталов. Должно быть, пламя уже пошло туда. – Первопричина – безответно влюблённая девушка, подхватившая любовную болезнь. Желание – найти любимого…
Едва он успел договорить, как крышка короба, окованная золотистым металлом, отворилась. Не дожидаясь, пока она откроется достаточно, чтобы Странник мог просунуть руку, чёрное хаори с вышитыми мельницами взвилось, вскрикнуло что-то неведомое, до Кёко долетевшее стоном, и бросилось вперёд. Но не на Странника и не на Кёко, инстинктивно выставившую перед собой руки, и даже не на Мио, снова пришедшую в движение и попытавшуюся его перехватить.
Хаори ринулось в зарево пожара.
– Стой! Ты погибнешь! – воскликнул Странник, но было слишком поздно.
Фейерверки в забелённом от снега небе горели ярко, но огонь, целиком поглотивший проклятое одеяние, надрывно плачущее и взмахнувшее напоследок чёрным рукавом, – ещё ярче[8].
В лавке погребальных дел мастера пахло именно так, как и должно пахнуть в месте, где души окончательно оставляют свои бренные тела и переходят в мир иной. Благовония и смерть. Смесь кисло-сладкого гниения с солёной медью и зелёной периллой, растущей по углам, чтобы заваривать из неё чай скорбящим и прощающимся. Наверное, впервые в жизни ноканси пил этот отвар сам. Маленькими глоточками, потому что руки у него тряслись, пиала тоже дрожала, и чай расплёскивался. Постоянно приходилось подливать ещё. За те несколько часов, которые Кёко его не видела, ноканси словно постарел, пережитое горе изрезало его лицо морщинами вокруг тёмного родимого пятна в полщеки, которое когда-то и заклеймило его изгоем в родной деревне. Привыкший к нему и к дарованному им одиночеству, он потому и стал ноканси, ведь работа с мёртвыми – тоже неотвратимое одиночество. Тоже клеймо. Ибо всё, что кровь и смерть, – это
В Киото, однако, всё обстояло иначе. Здесь, где людей умирало столько же, сколько рождалось, без ноканси было попросту не обойтись. Из-за предрассудков к нему относились насторожённо, но не чурались. Даже позволили поселиться под боком у чайного домика: внизу комнату для подготовки к погребению разместить, а наверху – жилое помещение. Кёко видела у него за шкафом несколько бутылок из дорогого тёмного стекла – наверное, с мирином[10], – а значит, люди его благодарили. Или же так хорошо платили, что он сам себе мог такой напиток позволить. Да и домашнее убранство язык не поворачивался назвать скромным: несколько ширм с росписью бамбукового леса, книги в мягких обложках, пара икебан – наверное, дочка смастерила, – и каждая комната размером в шесть-семь татами. Даже там, где ноканси встретил их со Странником после изгнания мононоке, было просторно и светло. Лишь запах напоминал, где они, и лежащая под покрывалом болезненного вида девчушка, до сих пор не пришедшая в себя.
– Правильно в моём родном селении говорили, – прошептал ноканси, и слова булькали на его губах от текущих слёз и чая, в пиалу с которым он, дрожа, уткнулся. – Я нечистый. И дело моё нечистое. Я для смерти родился, я смерти постоянно касаюсь, я её и несу. Жена моя была храброй, не побоялась со мною связаться, а зря – почила, едва дочке исполнился год. А теперь и она туда же, следом за матерью! И пятнадцать годков ещё не отпраздновала. Всё я виноват, моя то скверна на близких ползёт и душит их гадюкой ядовитой…
– Вздор, – резко высказался Странник. Кёко давно заметила, что ничего не злит его так, как несправедливость. – Смерть будет всегда, поэтому и должен быть кто-то, кого она считает другом. Если бы не ваша работа, город бы заполонили трупы и зловоние и началась бы страшная болезнь. Не грязным вас считать нужно, а святым. И дочка ваша скоро поправится. Потеря ки в результате одержимости – недуг излечимый. Сварите ей суп из водорослей, дайте поспать пару дней с грелкой у ног, и скоро снова составлять вам букеты начнёт, а потом вместо цветов женихи пойдут и предложения свадьбы. Так и будет, не сомневайтесь.
– А что с мононоке? – Ноканси всхлипнул и утёрся рукавом кимоно затёртого, серого цвета – всё лучшее хорошенькой чернявой дочке. Заметной перемены в его настроении после слов Странника не наблюдалось. Наверное, не очень-то верил в хороший исход. И хотя дочка его и впрямь выглядела как нежилец – прости, Идзанами! – но Кёко знала, что Странник не врёт. Просто не утешения были его работой – его работой было изгонять мононоке. –
– Никогда, – кивнул он и добавил тихо: – Это благодаря мононоке ваша дочь в живых осталась.
– Что? Как это? Он же сам в неё вселился, душу своровал…
– Мононоке сгорел в пожаре. Теперь я думаю, что, если бы упокоил его, как собирался, дочь бы ваша тоже умерла. Мононоке же захотел её отпустить, а единственный способ сделать это был уничтожить себя. Вот ещё одна причина, почему она обязательно поправится… Главное, пускай ест побольше супа.
Нет, всё-таки в утешениях он и впрямь был скверен.
На первом этаже звякнул колокольчик-фурин, знаменуя визит гостя. Кёко вздрогнула и ожила, почти прикорнувшая у восточной стены, куда веяло жаром ирори. Её зачарованное жёлтое кимоно уже высохло, а вот накидку, подбитую ватой, пришлось снять, насквозь промокшую, и зашить любезно предложенными ноканси иголками, пока ткань окончательно не расползлась. Пустой желудок жаловался на отсутствие завтрака, который требовало подать уже наступившее за окном утро, но, учитывая обстоятельства, Кёко не смела упрекнуть ноканси в негостеприимности. Так, голодная и измотанная, но по крайней мере согретая, Кёко настолько разомлела, что Страннику пришлось несколько раз пихнуть её в бок, чтобы она наконец-то встала и направилась за ним к двери.
Их шестое за год расследование с успехом завершилось.
– Прошу меня простить, чуть не позабыл! Вот, возьмите, пожалуйста, в дорогу… Совсем никудышный из меня хозяин. В этой части города, да в такой сезон, работает всего один ноканси, и никого не волнует, что у меня у самого горе, работу несут, как по часам.
– Мы всё понимаем. У нас с ученицей плотный график, так что чем раньше выдвинемся, тем лучше.
Ноканси всучил Страннику в руки фурашики[11], настолько набитый едой, которую они с дочерью успели наготовить накануне к празднику, что тот едва завязался. Затем ноканси поклонился в пол, будто перед ним минимум даймё стояли, – благодарность спасённых людей всегда была для Кёко особенно приятна и заставляла с гордостью улыбаться, – и умчался в приёмную. Туда, минуя Странника с Кёко, по специальному коридору уже прошёл ранний клиент. Необычным запахом от него веяло, тоже смертью, но острой какой-то, совсем-совсем свежей, и Кёко порадовалась, что до сих пор не позавтракала. Странник покинул лавку первым, как только обулся на пороге, и Кёко, уже собираясь выйти за ним, вдруг опомнилась:
– Ой, накидка! Я сейчас!
Фусума[12] захлопнулись, едва не прищемив Страннику его золочёный бант. Кёко же разулась и, пригнувшись, трусцой побежала до лестницы. Ноканси уже занимался клиентом – из-за сёдзи слышались низкие голоса, – и Кёко решила им не досаждать и воротиться за накидкой самой. Как-никак она не просто её купила, а из короба Странника вытащила! Единственное полезное среди того барахла, которое она вылавливала там еженедельно, надеясь, что однажды ей повезёт и, может быть, ей в руки даже попадёт новенькая рукоять для Кусанаги-но цуруги, как тогда, в первый раз. Это занятие очень походило на рыбалку – настоящая забава! Кёко предавалась ей перед сном по воскресеньям. Сначала отодвигала увесистую крышку на коробе и заглядывала с опаской внутрь, а уже потом лезла. Странник всегда курил в это время трубку и неизменно напоминал: «Раз в неделю. Можешь пытаться раз в неделю. Злоупотреблять нельзя».
И хотя Кёко правило не нарушала, ей всё равно казалось, что она чем-то да обидела короб.
«Не то, что ты хочешь, а то, что тебе нужно», – это Странник тоже повторял. Только почему Кёко однажды вытащила носки таби, когда у неё уже было четыре пары, он так и не ответил, как и на то, зачем ей банка заморских «пикулей», если она даже не знает, что это вообще такое.
– Самурай?
– Да, самый настоящий.
Кёко волей-неволей прислушалась, пока ступеньки ногами перебирала. Не шагала, а ползла, дабы ни одним скрипом, ни одним шорохом себя не выдать и разговору не помешать. Сначала поднялась наверх, в ту комнату, где дочь ноканси на яэдатами подле очага спала – «Кажется, румянца на щёчках прибавилось, дышит уже не так глубоко. Не соврал Странник, поправится!», – а затем обратно вниз, уже с утеплённой зимней накидкой в руках, почти сухой. Мало того, что это, считай, подарок, так подобный малиновый дамаст с характерным узором и подвязанными к рукавам помпонами стоил на рынке баснословно дорого. Плотный, добротный, в нём даже вьюгу можно было пережить! Кёко влезла в него на ходу, а потом остановилась посреди лестницы и глянула вниз, в просветы между ступеней, из-под которых просачивалось эхо из приёмной.