Анастасия Дробина – Звезды над обрывом (страница 49)
Улька примчалась на больничный двор вечером, когда Аське уже зашили ступню и девушка, измучившись от боли и слёз, спала на больничной койке. К изумлению Лёшки, жена была не столько взволнованной, сколько разозлённой.
– Дура проклятая! Чёртова дура, где она только этот серп отыскала, как умудрилась наступить, нашла время! – вопила Таранька на всю больницу, не обращая внимания на врача и фельдшеров. – Додумалась, безголовая! Как раз сейчас, когда уезжать поскорее надо! Бежать, лететь из этих мест пора, пока гадже нас не переубивали, а коней наших не пожрали! Две станицы и дальний хутор сегодня обошла – и ничего! Ни корки сухой! Уходить надо!
– Так поедем, что ж такого-то? – испуганно спросил Лёшка. Даже сам себе он не сознавался в том, что боится жены. Боится её оскаленных, как у собаки, зубов, выкаченных, жёлтых белков глаз, безумного, как у злой птицы, взгляда. Он согласился бы на что угодно, лишь бы Таранька перестала визжать. Тем более, что жена была права: из гиблых, голодных мест нужно было уезжать как можно быстрей.
Увы, уехать не получилось. Ночью у Аськи поднялся жар, она металась по койке, хрипло бредила. Улька вернулась в табор, и всю ночь около Аськи просидел Лёшка. Менял ей тряпку на лбу, смачивал пересохшие губы холодной водой, успокаивал, рассказывал вполголоса старую сказку про лошадку с золотыми копытами и задремал лишь под утро, держа в ладони горячую и сухую Аськину руку.
Утром доктор подтвердил заражение от попавшей в рану инфекции.
– Но она на ноги-то встанет, ваша милость? – растерянно спросил Лёшка. – Ей же пятнадцать всего… невеста она у нас… плясунья!
– Плясуньей, полагаю, ей больше не быть, – бесстрастно заметил врач. – Чудом вообще спасли ногу… А сейчас положение стало ещё хуже, и… Я бы тебе советовал готовиться к самому худшему.
Лёшка ушам своим не поверил: чтобы цыганская девчонка умерла от какого-то пореза? От глупой царапины?! Но раздувшаяся, за ночь ставшая сине-багровой нога Аськи выглядела чудовищно. По спине Лёшки пополз холод.
– Доктор, миленький… Что хочешь проси, всё отдам! Вытащи ты её!
– Что ты мне отдашь? Все мы тут со дня на день богу душу отдадим, – всё тем же бесцветным, негромким голосом отозвался врач, меняя Аське повязку. – Очень невовремя, надо сказать, твоя девочка умудрилась… У меня тут главным образом с водянкой… с дистрофией… А помочь мы ничем не можем: медикаменты кончаются, есть нечего. У меня осталась одна фельдшерица, и ту со дня на день заберёт домой дочь. Впрочем, будем надеяться… Ухаживать за больными некому, я через неделю окажусь совсем один. Кто-нибудь из ваших может тут с ней остаться?..
Вечером появилась Улька: злая, голодная, умирающая от жажды. У больничного колодца она выпила чуть не полведра воды и, вытирая губы рукавом, объявила мужу, что остаться в больнице не сможет.
– Что толку тут сидеть? И Аську не поднимем, и сами с голода подохнем! Наши снимаются завтра, последнюю ночь здесь спим! Вставай, идём в табор, у меня две картошки припрятано! Хоть что-нибудь сварю, а завтра…
– Как же так? – оторопело спросил Лёшка. – Куда же мы поедем? Аську одну тут, что ли, бросим? Дела-то у неё плохи, доктор сказал: худого ждать надо…
– Некогда мне, золотой мой, худого ждать! – бешено огрызнулась Улька, с размаху швыряя ведро в колодец. – У меня ещё три девки на руках да малой! Жрать просят с утра до ночи! Если я здесь останусь – они у меня перемрут!
Жена говорила правду. Но Лёшка представить себе не мог, что Аська останется здесь – останется, может быть, умирать, одна, среди чужих, обезумевших от голода людей. Аська, которой едва исполнилось пятнадцать, по которой сходили с ума таборные парни, которая никогда не была в дурном настроении и смеялась так, что у Лёшки легчало на сердце… И он, помолчав, сказал:
– Что ж, коли так – я с ней останусь.
– Что ты сказал? – негромко, почти безразлично переспросила Улька. Колючие глаза уткнулись в него, как два гвоздя.
– Останусь с ней, говорю, – впервые не отводя взгляда, твёрдо повторил Лёшка. – И посмотрим, как пойдёт. Коли совсем плохо – так хоть похоронить её смогу. А если поднимется – вместе догоним вас.
– Морэ, ты ума лишился, – с убеждённой, тихой яростью сказала Улька. – Ты взгляни на её ногу! С таким не живут! Думаешь, мне Аськи не жаль? Это же моя девка! Я её рожала! Кормила! Учила всему! Добисаркой всем на зависть сделала! Это мне чёрт свой хвост вонючий подстелил! Но зачем же нам всем-то теперь подыхать?! Зачем, морэ?! Плюнь, ей не поможешь уже! С богом, идём в табор да…
– Ты иди, – перебил её Лёшка. Он знал, что жена права. Что её дочки и маленький сын не должны умереть с голоду в богом забытой, опустевшей больнице. Что Аську, верно, и в самом деле уже не спасти. Но, глядя на запрокинутое, осунувшееся лицо приёмной дочери и засохшие цветы в её перепутанных волосах, Лёшка понимал: он не сможет оставить Аську одну.
– Поезжай с малыми. Ты всё правильно делаешь. А я останусь.
С минуту Улька пристально, не мигая смотрела на него. Затем глухо сказала:
– Разнесчастная я… Не везёт с мужиками, хоть режься. Первый – сукин сын был, второй – дурак набитый! Что ж… Оставайся. Жди, пока бог сверху на тебя счастьем плюнет! А мне – нельзя! Мне детей поднимать надо! С богом, золотой!
– Счастливой вам дороги, – безучастно отозвался Лёшка, понимая, что, скорее всего, они с Улькой больше не увидятся. Почему-то эта мысль ничуть не опечалила его, напротив – от принятого решения словно булыжник скатился со спины. Лёшка вздохнул, чему-то улыбнулся, вытер кулаком вспотевший лоб. Таранька, обернувшись через плечо, окинула его полным презрения взглядом. Покачала головой, пробормотала что-то – и вышла не обернувшись.
Потянулись длинные, жаркие, одинаковые дни. Голод глодал нутро, выедал изнутри кишки. Раздобыть еды было негде. Лазая по склонам балки, Лёшка находил иногда чёрные, скрюченные корешки, которые розовели, если поскрести их ножом. Лезвием Лёшка настругивал корешки в мелкую труху, заливал их водой из колодца, глотал розовато-серую кашицу, не чувствуя горечи. От корешков крутило живот, но, к счастью, не выворачивало. Аську же не нужно было и кормить: ей было слишком плохо. Лекарства не помогали. Доктор, меняя повязку, морщился, бросал в ведро тяжёлые от гноя бинты и, не отвечая на отчаянные Лёшкины взгляды, уходил. Фельдшерица давно уехала. Больных в палатах становилось всё меньше: кто-то, отмучившись, умер, кого-то забрала домой родня. Однажды утром Лёшка проснулся, прошёл по больничному коридору, заглянул в докторскую – и никого не увидел. Они с дочерью остались одни в пустой больнице.
Лёшка ничего не боялся: голод давно убил в нём страх. Он уже сам научился менять Аське повязки, обтирал её, давал пить, расчёсывал пальцами волосы дочери. К счастью, медикаменты в больнице остались, и у Лёшки, насмотревшегося на то, как это делает врач, ловко получалось управляться с бинтами и йодом. Но толку от лечения не было ни на грош. Нога Аськи гнила, к ночи неумолимо поднимался жар. От девчонки остался один глазастый скелет, и Лёшка уже начинал прикидывать: хватит ли у него сил выкопать хотя бы неглубокую могилу.
Склон оврага, куда он ходил за корешками, был уже весь изрыт. В один из дней Лёшка нашёл в себе силы проползти подальше, туда, где балка, изгибаясь, углублялась и темнела от разросшегося в ней краснотала. В зарослях Лёшка надеялся накопать корешков сразу на несколько дней, чтобы не пришлось ползти сюда и назавтра. От слабости страшно кружилась голова. Лёшка понимал, что, потеряв сознание, он рискует свалиться в ручей, текущий по дну, и захлебнуться. В конце концов случилось именно то, чего он боялся: ноги подкосились, голову страшно повело – и Лёшка покатился вниз по склону, ломая кусты. К счастью, обморока не случилось. С трудом подняв голову, он обнаружил, что лежит, уткнувшись лицом в сочные, разлапистые листья травы «бегунка». Он никогда не встречал эту лесную травку здесь, в донских степях, и сначала решил, что ему мерещится от голода. Но листья травы были хорошо ему знакомыми: серебристо-серыми, с тонкими ворсинками с изнанки, с долгим, красноватым черешком. Сомнений не было, это была она – цыганская травка, которой таборные цыгане лечили воспалённые раны и натёртости у лошадей.
Не веря своей удаче, Лёшка собрал «бегунка» столько, сколько мог удержать в ослабевших руках, запихал за рубаху. Забыв о голоде, вскарабкался по склону оврага. Задыхаясь и моля бога о том, чтобы не свалиться по пути, дотащился до больницы. В пустой докторской долго, то и дело переводя дух, нарезал ножом траву. Затем залил её спиртом из докторской бутыли, добавил воды. Привычно снял разбухшую от гноя повязку с ноги бесчувственной Аськи. И, щедро нашлёпав на рану серо-зелёной массы, замотал бинтом снова.
«Лошадям помогает – вдруг и Аське поможет? Если за ночь не помрёт – значит, можно…»
Додумать мысль до конца Лёшка не смог. И не то уснул, не то впал в забытьё, вытянувшись на полу у койки. А наутро даже не обрадовался, увидев, что дочь ещё жива. Лишь подумал про себя: «Сильная какая травка… Прав отец был: что коням годится, то и человеку хорошо!»
День за днём Лёшка таскал себя в овраг, рыл корешки, носил в рубахе «бегунок», готовил целебную кашицу. Через неделю стало очевидно, что нога Аськи подживает. Гноя было заметно меньше, края раны стали подсыхать, затягиваться. Жар у Аськи вечером ещё поднимался, но быстро падал, и она спала спокойным, ровным сном. Через полторы недели Лёшка точно знал: дочь умрёт не от раны, а от голода. И он рядом с ней – тоже.