18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Альтер М. – Плата за антракт (страница 2)

18

И в этой тишине раздался первый звук. Это был даже не звук, а вибрация. Низкая, утробная, исходящая, казалось, из-под пола. Это включили специальные низкочастотные динамики, которые Рихтер тайком заказал в институте акустики. Вибрация проходила сквозь дерево скамей, проникала в кости зрителей, вызывая смутную, безотчетную тревогу на физиологическом уровне. Он видел, как несколько человек инстинктивно схватились за подлокотники.

Луч света, узкий как лезвие, прорезал темноту и уперся в центр сцены. Там, на возвышении из ржавого железа, сидел человек. Это был Вадим Леонидович Снегирев, ведущий актер труппы, игравший Безымянного. Ему было за пятьдесят, но сейчас он выглядел как древний старец и младенец одновременно. Его тело, облаченное в грубую холщовую рубаху, было неподвижно, но лицо, напротив, жило каждой мышцей. Он смотрел в зал широко открытыми глазами, и в этом взгляде не было ничего актерского. Там была подлинная, выстраданная боль.

Рихтер знал эту боль. Он лично «вскрывал» Снегирева на репетициях, заставляя его вытаскивать на свет демонов его прошлого. Снегирев начал пить после того, как пятнадцать лет назад его сын выбросился из окна многоэтажки. Это была старая, запекшаяся рана. Рихтер, словно хирург без анестезии, разбередил ее, превратил в инструмент. Он знал, что поступает жестоко, но искусство требовало жертв. Сейчас, глядя на Снегирева, он видел не актера. Он видел человека, который каждую секунду пребывания на сцене заново переживает тот самый звонок из полиции.

Безымянный заговорил. Голос был лишен интонаций, монотонный, как шум ветра в трубе.

— Пространство. Замкнуто. Девять шагов в длину. Четыре в ширину. Высота неизвестна, ибо я не могу до нее дотянуться. Когда я кричу, эхо возвращается ко мне трижды. Первое эхо — это мой голос. Второе — мой страх. Третье — тишина, которая была здесь до меня. И я завидую этой тишине.

Слова падали тяжелыми каплями. Рихтер видел, как напряглась Инга Берг в третьем ряду. Она подалась вперед, пытаясь уловить суть. Но суть ускользала. Спектакль строился не на логике повествования, а на эмоциональных качелях. Снегирев начал медленно, сустав за суставом, подниматься. Его движения были механическими, словно невидимый кукловод дергал за нити. Это была пластика марионетки, осознавшей свою зависимость и пытающейся порвать путы.

Сцена заполнилась другими актерами. Они появлялись из темноты беззвучно, словно призраки. Это были Первый Голос, Второй Голос и Третий. Их лица были скрыты белыми масками, на которых черной тушью были нарисованы простые эмоции: скорбь, ужас, насмешка. Они начали свой круговой танец вокруг Безымянного, перешептываясь, перебивая друг друга. Это был не диалог, а какофония, из которой вырывались обрывки фраз: «Ты должен...», «Ты виноват...», «Вспомни...», «Забудь...». Эта сцена была кульминацией психологического давления, и Рихтер с мрачным удовлетворением отметил, что актеры справляются блестяще. Они создавали то самое ощущение внутреннего колокола, где каждый звук превращается в пытку.

Прошло около получаса. Спектакль набирал обороты. Рихтер почти забыл о звонке, растворившись в происходящем на сцене. Сейчас Безымянный проходил стадию отрицания. Он метался по сцене, пытаясь найти выход из метафорического лабиринта, но повсюду натыкался на зеркальные щиты, которые выносили Голоса. В зеркалах он видел свои искаженные отражения — то старым, то молодым, то безобразным. Рихтер лично подбирал оптику кривых зеркал, добиваясь эффекта распада личности.

Но идиллию его погружения нарушил звук. Тихий, едва уловимый, но абсолютно чужеродный ткани спектакля. Шуршание. Оно доносилось не со сцены, а из зала. Из темноты пятого ряда справа. Рихтер повернул голову. Зрители сидели неподвижно, загипнотизированные действом. Но там, на месте 23, происходило какое-то движение. Человек, мужчина в темном костюме, головы которого Рихтеру не было видно, разворачивал что-то. Бумагу. Письмо. Конверт.

«Странно, — подумал режиссер. — Неужели кто-то читает почту во время премьеры?»

Однако вскоре шуршание раздалось снова, уже в другом конце зала. Женщина слева, судя по силуэту, та самая Инга Берг, тоже опустила голову, подсвечивая себе экраном телефона, и читала что-то на листе бумаги. Это было необычно. Чувство неправильности происходящего начало заползать в душу Рихтера, словно струйка ядовитого газа, просочившегося сквозь клапан. Он заметил, как еще несколько зрителей, явно сбитых с толку, полезли в карманы и сумки, извлекая оттуда конверты.

«Откуда? — пульсировала мысль. — Они не могли пронести их с собой. Я бы заметил».

Сцена на подмостках достигла новой точки кипения. Безымянный схватил один из зеркальных щитов и с силой швырнул его на пол. Раздался оглушительный звон бьющегося стекла. Тысячи осколков брызнули во все стороны, отражая свет свечей, создавая иллюзию взрыва. Публика ахнула и отшатнулась. Это был технически сложный трюк, отрепетированный до автоматизма, но сейчас он произвел не тот эффект, на который рассчитывал Рихтер. Ахнули они не от мастерства, а от внезапности, смешанной с уже зародившимся в них беспокойством.

Именно в этот момент, когда звон стекла еще дрожал в воздухе, зал пересек луч фонарика. Не театральный, а бытовой, резкий, светодиодный. Он разрезал полумрак от пятого ряда и уперся в сцену, высветив заплаканное, покрытое бутафорской пылью лицо Снегирева.

— Ложь! — раздался громкий, срывающийся на фальцет голос из пятого ряда.

Снегирев, опытнейший актер, на секунду сбился с ритма, но профессионализм взял верх. Он продолжал свой монолог, повысив голос, пытаясь перекрыть внезапный шум.

— Я говорю с вами из бездны, а вы молчите! — кричал он, обращаясь к залу, но слова его теперь прозвучали двусмысленно.

— Это ложь, я сказал! — заорал мужчина в пятом ряду, и теперь он встал. Луч его фонарика плясал, выхватывая то кусок декорации, то растерянное лицо актера в маске. — Ты не имеешь права! Ты украл это!

В зале началось движение. Послышались возмущенные голоса, кто-то призывал мужчину сесть и не мешать, кто-то требовал включить свет. Администратор в проходе замерла в нерешительности. Рихтер вскочил со своего места. Ситуация выходила из-под контроля, но даже в этом хаосе его мозг режиссера лихорадочно анализировал мизансцену. Мужчина в пятом ряду был не просто пьяным или безумным. Он говорил осмысленные вещи. «Ты украл это!». Что «это»? Идею? Сюжет?

Костя-помощник уже бежал по боковому проходу к нарушителю, но тот внезапно одним ловким движением перемахнул через ограждение и оказался прямо на сцене, в зоне игры. Это был молодой парень, лет двадцати пяти, с неестественно бледным лицом и горящими, как угли, глазами. Одет он был опрятно, даже франтовато, но весь его вид источал какую-то исступленную, маниакальную энергию. Он выхватил из кармана скомканный лист бумаги и потряс им над головой.

— Условие не соблюдено! — закричал он, но теперь его голос был обращен не к актерам и не к зрителям, а к кому-то невидимому. — Вы думаете, это игра? Вы все получили инструкции! Почему вы сидите?!

По рядам пронесся ветер паники. Слово «инструкции» сработало как детонатор. Люди, только что возмущенно шикавшие на смутьяна, начали судорожно вчитываться в содержимое конвертов, которые они держали в руках. Те, у кого их не было, заглядывали соседям через плечо. Экран телефона Инги Берг осветил ее побледневшее лицо. Она читала и, кажется, не верила своим глазам.

Рихтер действовал инстинктивно. Он бросился к сцене. Ему нужно было убрать этого сумасшедшего от актеров, восстановить порядок, спасти спектакль. Но когда он подбежал к краю подмостков, Снегирев, выйдя из роли, сделал шаг вперед и заслонил собой парня.

— Не трогайте его! — голос Снегирева звучал глухо и странно. — Викентий Павлович, вы должны это прочитать.

И он протянул режиссеру точно такой же конверт, какой был у всех. Только этот конверт, судя по всему, лежал прямо на сцене, среди бутафорского реквизита.

Рихтер вырвал конверт из его рук. Бумага была плотная, дорогая, без каких-либо опознавательных знаков. Внутри лежал сложенный вдвое лист. Почерк был печатным, буквы ровные, словно напечатанные на машинке, но Рихтер, много работавший с типографикой, понял, что это ручная работа. Кто-то очень старательно вывел каждую литеру.

«Добро пожаловать на премьеру, — гласил текст. — Вы находитесь внутри мизансцены, которую не репетировали. В здании театра находится взрывное устройство. Его мощность достаточна, чтобы сравнять с землей этот зал вместе с подвалом. Время активации: 22:30. Это время конца спектакля, если верить программке.

Условие отмены: один из присутствующих, неважно, актер или зритель, должен совершить акт добровольного ухода из жизни. Суицид. Публичный. Здесь и сейчас.

Я знаю о вас больше, чем вы думаете. И господин Рихтер, который так любит заглядывать в чужие бездны, должен понять, что значит оказаться на дне собственной. Игра началась. Часы тикают».

Рихтер прочитал текст трижды. Мысль о том, что это часть чьего-то розыгрыша, мелькнула и исчезла, раздавленная ледяной достоверностью формулировок. Его взгляд метнулся на часы на руке. 20:07. У них есть два часа двадцать три минуты. Он поднял глаза и оглядел зал. Пляшущие огоньки свечей теперь не освещали, а словно вырезали из тьмы бледные, искаженные ужасом маски. Это были лица зрителей, которые только что осознали себя не наблюдателями, а участниками — заложниками.