Алишер Таксанов – Похищение мумии (страница 4)
– Двадцать минут, учитель! – радостно вопил Мирзаев. – Мы побили рекорд!
Он подпрыгнул от восторга, схватил Мурзилкина за руку и крепко пожал её, иногда целовал, как член мафии своему Дону Мафиози. Тот, улыбаясь и тяжело дыша, сказал:
– Ладно, ладно… Не торопись, мой мальчик. Главное – стабильность процесса. А до вечной жизни рукой подать.
Так, день за днём, ночь за ночью, в морге под больничным подвалом, два безумных учёных приближались к завершению своего великого проекта. Им казалось, что за ним стоят дела не просто научные, а – исторические. Что, быть может, именно здесь, в душном ташкентском морге, начинается новая эра человечества.
После экспериментов, шеф и его помощник занимались любовными утехами. Они не стыдились того, что все происходит в морге. Трупы не осудят, любопытные не зайдут. Сюда даже санитары заходили без особого удовольствия.
Прям на хирургическом столе обнаженные тела совершали плавные движения, по помещению плыли стоны и вздохи, словно своей энергией они заряжали все вокруг, даже дефибрилляторы, препараты и динамо-машину.
Страсть и наука иногда формировали политические интересы, а инструменты – создавали будущее. И именно в этом ташкентском морге творилось то, что могло изменить страну.
Глава вторая. Московские тревожные будни
В Центральном Комитете КПСС царило уныние, напряжение и тихое, но осязаемое отчаяние. Коридоры, некогда гулкие от шагов уверенных людей в серых костюмах, теперь звучали глухо – как туннели, в которых заблудился эхо прошлого. В кабинетах пахло холодным чаем, мокрой бумагой и беспомощностью. Телефоны молчали, факсы стрекотали какие-то никому не нужные отчёты, а секретари нервно перекладывали стопки бумаг, уже не веря, что кто-то их прочитает.
Партия, которую Ленин и его соратники выстраивали как вечную крепость духа и дисциплины, сыпалась на глазах. Её идеологические стены трещали, словно от землетрясения, а внизу – на улицах и площадях – народ уже не верил ни в светлое будущее, ни в красные лозунги. Общество устало от морализаторства, от очередей, от запретов, от бесконечных обещаний, что «ещё немного – и заживём».
Именно тогда, в прямом эфире центрального телевидения, случилось нечто невообразимое: один из старых партийцев, депутат и завсегдатай пленумов, некогда цитировавший Маркса и Ленина по памяти, вдруг на глазах у всей страны разорвал свой партбилет. Это был Борис Ефимович Полунин – высокий, грузный человек с лицом, покрытым прожилками, и глазами, в которых отражалась смесь злости и облегчения.
– Любая коммунистическая революция, – сказал он, глядя прямо в камеру, – начинается борьбой за счастье народа и заканчивается карточками на еду.
Эти слова стали, как удар в сердце. Страна, привыкшая к лозунгам вроде «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи», замерла, а потом разом рассмеялась – впервые, пожалуй, искренне за десятилетия.
После этого, словно сорвавшись с цепи, люди начали рвать свои красные книжечки – символ принадлежности к «элите» советского общества. Кто-то делал это в прямом эфире, кто-то – в подъезде или на работе, кто-то – на лавочке во дворе. Партбилеты жгли, топили в унитазах, закатывали в цемент, а кто-то даже продавал – на толкучке можно было купить «членство в КПСС» за пару бутылок водки, чтобы потом торжественно сжечь на даче под шашлыки.
Иные бывшие партийцы, не теряя времени, нашли себе новое призвание. Кто-то возглавил кооператив, кто-то – коммерческий банк, кто-то – «охранное агентство», а кто-то – банальную группировку. Ещё вчера эти люди сидели на пленумах, слушали отчёты о «борьбе с тунеядством», а сегодня крышевали рынки, бары, фабрики и даже сберкассы. Красные звёзды с пиджаков заменили на золотые цепи, а вместо цитат из Ленина звучали тосты за «новую жизнь».
И с ними, как водится, быстро нашли общий язык сотрудники КГБ, МВД и прокуратуры. Те, кто раньше взаимодействовал строго по партийной линии – через райкомы, обкомы, комиссии и съезды, – теперь обменивались конвертами, услугами и информацией прямо за рюмкой коньяка. Ушёл коммунизм, но остались связи, привычки и доступ к власти – теперь просто без идеологии.
Об этом всём прекрасно знал Михаил Сергеевич Горбачёв – первый и последний президент СССР, человек, оказавшийся в положении капитана, стоящего на мостике тонущего корабля. Он видел, как страна, которой он обещал «новое мышление» и «гласность», уходит в пике. Как телевидение, ещё недавно певшее о победах социализма, теперь показывает митинги с криками «Долой КПСС!».
Он видел и страшные кадры – люди срывают с площадей плакаты с Лениным и с ним самим, швыряют их в огонь; где-то рушат бронзовые памятники Дзержинскому, Калинину, Свердлову. Железные символы прошлого валятся на землю с глухим звоном, и этот звон отзывается в Кремле – в его сердце, в его стенах, в его кабинете.
А по телевизору интеллигенция, ещё недавно писавшая о «ленинской мудрости», теперь называла сталинизм временем массовых репрессий, голода, страха и доносов. Слово «террор» произносилось в новостях буднично, без дрожи – как будто общество вдруг осознало, в какой клетке жило.
Горбачёв понимал: удержать всё это уже невозможно. Власть – как песок, просачивавшийся сквозь пальцы.
Он сидел за своим столом, глядя на красную папку с гербом, и думал: «Ленин создал систему, Сталин закалил её страхом, Хрущёв размягчил, Брежнев законсервировал… А я, видимо, распечатал».
Он ещё звонил в республики, собирал заседания, призывал к «разуму и единству», но всё это звучало как речь дирижёра, когда оркестр уже покидает сцену.
А за окнами Кремля, над Москвой, кружили чёрные вороны и рекламные шары с надписью «Pepsi» – символы старого и нового мира, столкнувшихся в воздухе, где решался вопрос: кто упадёт первым.
В кабинете Михаила Сергеевича Горбачёва царила тишина, нарушаемая лишь мерным тиканием настенных часов и редкими щелчками от перегревающегося телефона. Огромный дубовый стол был завален бумагами, сводками, телеграммами из республик, где то и дело вспыхивали митинги, забастовки, провозглашались независимости.
На подоконнике стоял глобус – старый, советский, с красными границами «социалистического лагеря». Горбачёв время от времени медленно вращал его, проводя пальцем от Прибалтики до Кавказа, словно проверяя, сколько ещё остаётся под контролем Москвы.
Он выглядел усталым – лицо осунулось, очки сползали на кончик носа, на висках седина заблестела серебром. Но в его взгляде ещё жила какая-то последняя искра – упрямое нежелание признать поражение. Он всё ещё верил, что сможет договориться, убедить, примирить. Что союз можно реформировать, а не хоронить.
В дверь осторожно постучали.
– Михаил Сергеевич, – заглянул Яковлев, советник, человек с вечно прищуренным взглядом и вкрадчивым голосом, – вот последние сводки по союзным республикам.
Он положил папку на стол.
– Вильнюс, Рига, Киев, Тбилиси, Алма-Ата – все требуют полной независимости. В армии растёт недовольство. Народ уже не верит в реформы, Михаил Сергеевич. Перестройка – это теперь анекдот.
Горбачёв молчал.
Он снял очки, потер переносицу, потом устало сказал:
– Значит, поздно.
– Не поздно, если применить силу, – раздался грубый голос. В кабинет вошёл Крючков, глава КГБ, плотный, квадратный человек с глазами, в которых не отражалось ничего, кроме расчёта. – Порядок можно вернуть. Ввести чрезвычайное положение, арестовать зачинщиков, перекрыть телевидение. Народ быстро остынет.
– Вы не понимаете, – ответил Горбачёв хрипло. – Силой можно удержать стены, но не души. Мы уже не в тридцатых годах, Владимир Александрович. Люди не те. Страх больше не работает.
– А может, именно поэтому всё и рушится, – усмехнулся Крючков. – Потому что мы забыли, что власть держится не на гласности, а на страхе.
В углу кашлянул Николай Иванович Рыжков, бывший председатель Совета Министров, – седой, измученный человек, которого кризис превратил из государственного деятеля в хронического больного.
– Хватит, – сказал он тихо. – Страна умирает, а мы всё спорим, как её лечить: таблеткой или пулей.
На этих словах повисла долгая, тяжёлая пауза. Из окна доносился шум площади – там, за Кремлёвской стеной, собирались люди, звучали лозунги: «Долой партию!», "Да здравствует Россия!», «Свободу!». И звучала песня Виктора Цоя:
"Перемен требут наши сердца!
Перемен, мы ждём перемен!"
– Это всё Ельцин, – процедил Крючков, глядя в окно. – Он стравливает народ против нас. Этот самозванец из Белого дома думает, что он – спаситель.
– Может, народ просто выбрал другого вождя, – тихо сказал Яковлев, не глядя на шефа. – А может, просто устал от нас.
Горбачёв поднялся, подошёл к окну. На мгновение он показался стариком – не президентом, не вождём, а человеком, пережившим собственную эпоху.
Он видел, как по площади шли группы людей с флагами России – бело-сине-красными, давно забытыми, а теперь снова восставшими из пыли истории.
– Вот и всё, – произнёс он. – Символы меняются, а вера – нет. Люди всё так же ждут чудо, просто теперь у чудес другой цвет.
Он вернулся к столу, взял ручку и долго вертел её в пальцах.
– Господа, – наконец сказал он, – у нас больше нет страны. Есть только инерция. И я не знаю, как долго она продержится.
Все молчали. За стенами кабинета шагали охранники, где-то звонили телефоны, но внутри стояла мёртвая тишина. Кремль – этот некогда непоколебимый монолит – теперь звучал как пустой барабан, в котором гулко перекатывались отголоски уходящего века.