реклама
Бургер менюБургер меню

Алина Клен – Фелисада (страница 8)

18

Затем они отправились к маленькой деревянной церквушке в центре села. И мир вокруг изменился.

Тёмный, пропахший воском и ладаном сруб встретил их благоговейной тишиной. Пламя свечей дрожало на тёмных ликах Спаса и Богородицы. Старый, совсем сгорбленный отец Николай, в выцветшей, но чистой ризе, казался последним хранителем уходящей в небытие жизни. Его дрожащие, старческие руки возлагали на их головы венцы. И слова молитвы – «Господи, Боже наш, славою и честию венчай я…» – падали в тишину, как зёрна во вспаханную землю.

Степан, глядя на горящую у иконы свечу, ощущал, как с него спадает вся наносная суета. Здесь, перед этим тёмным ликом, он давал обет не власти, а Богу и ей, Фелисаде. И этот обет был страшнее и глубже любой бумаги. Он держал её теплую руку в своей ладони и готов был простоять так вечность, неся эту новую, сладкую тяжесть ответственности.

Фелисада же, под венцом, не молилась словами. Она слушала, как что-то огромное и безмолвное перетекает в неё из этой древней тишины, из дымка ладана, из приглушённого голоса старичка-священника. Она отдавала себя. Всю. Без остатка. И в этом отдавании была не жертва, а странное, выстраданное обретение силы.

Когда они вышли из церкви, их встретил не просто солнечный свет, а иное измерение. Они были мужем и женой перед лицом Бога и своей собственной совести. Теперь предстояло стать ими перед лицом людей.

Обратный путь в дом Алексеевых был настоящим свадебным шествием. Дед Ерофей заливал улицу таким лихим и радостным наигрышем, что, казалось, самые стены домов начинали приплясывать. Дружки гикали, звеня бубенцами, а с крылец на них с улыбками смотрели бабы и ребятишки.

Дом Алексеевых встретил их весёлым шумом и гамом. Столы, сдвинутые вплотную, ломились от яств: дымилась свинина с хреном, стояли миски с густыми щами, пироги с рыбой и капустой, студень, солёные грибочки, маковы и медовые пряники. За одним столом, по какому-то негласному уговору, оказались отец Николай и Игнат Клыков, сидевшие друг напротив друга и соблюдавшие натянутое, вежливое перемирие

После первых тостов и перемен блюд Марфа и опытная сваха – родственница из дальнего села – поднялись и жестом позвали Фелисаду. Она, с замирающим сердцем, последовала за ними в боковушку, отгороженную от главной горницы ситцевой занавесью. Её усадили на табурет.

– Расплетаем косу девичью, – тихо и торжественно произнесла опытная в таких делах сваха, – Заплетаем жизнь бабью. Будь умна, будь крепка, будь корениста, как мать-сыра земля.

Марфа Игнатьевна медленно расплела тугую, отливавшую синим цветом косу снохи – последнюю, девичью. Пряди, привыкшие за годы к строгому плетению, мягко рассыпались по плечам, будто вздыхая на свободе. Фелисада закрыла глаза, слушая, как шелестят последние нити её девичьей воли.

Пальцы свекрови с нежностью разделили её волосы на прямой пробор и начали заплетать их – уже не в одну девичью красу, а в две тонкие, бабьи косы, чтобы уложить их венцом вокруг головы, как того требовал древний уклад.

Тут же, не дав ей опомниться, сваха накинула на сарафан тёмную понёву. А свекровь, приняв из рук свахи свой, доставшийся от прабабки повой, расшитый бисером, плавными движениями возложила его на голову снохе.

Когда она вернулась к свадебному столу, в избе на мгновение воцарилась тишина. Она была иной. Не Фелисадой-девкой, а уже молодухой, Алексеевой. Её взгляд сам нашёл Степана через всю комнату. Он смотрел на неё с такой гордостью и безграничной нежностью, что у неё перехватило дыхание. В его глазах она прочла то, что не смогли бы выразить никакие слова: их союз был скреплён окончательно и нерушимо.

Пир разгорался. Дед Ерофей, разомлев от щей и наливочки, завёл самую залихватскую плясовую. Молодёжь пустилась в пляс. Смех, звон стаканов, крики «Горько!», под которые Степан и Фелисада, краснея, стыдливо целовались, – всё слилось в один радостный гул.

Постепенно гости стали расходиться. И тут наступил момент, которого Фелисада тайно страшилась и ждала одновременно. Свекровь со свахой и подруги с шутками да прибаутками повели молодых в их комнату.

Её подготовили особо: в углу перед иконой горела лампада, а главной кроватью служила широкая, невиданно высокая для Фелисады лежанка, возвышавшаяся почти до окон. Её застелили лучшей, чистой холстиной, а сверху вздымалась пуховая перина, набитая лебяжьим пухом – гордость и главная ценность Марфы. Подушки в белых, с кружевом, наволочках были уложены горкой, а поверх всего было разостлано байковое, невероятно мягкое, алого цвета покрывало. Воздух в комнатке молодых был тёплый, пахший свежим хлебом, травами, разбросанными по полу, и воском.

Пока Фелисаду раздевали и укладывали, она вспомнила, как накануне мать смущённо и серьезно, глядя в сторону, шептала ей на ухо: «Терпи, дочка. Наша женская доля такая. Больно будет, поначалу… а потом… привыкнешь. Главное – не плачь, не кричи. Стыд – великое дело». Фелисада тогда покраснела до корней волос и лишь кивнула, не в силах вымолвить слово.

А Степан в это время получал свой отцовский наказ. Тимофей, отведя его в сени, положил тяжёлую руку на его плечо и сказал глухо, глядя куда-то мимо: «Смотри, сынок… Она нонче – как росинка на ветру. Береги. Силу свою уйми. Бабы – они крепкие, духом, а телом… нежное всё. Понял?» Степан, сгорая от стыда, тоже лишь кивнул, чувствуя, как горит его лицо.

И вот они остались одни. Гул пира за стеной постепенно стих, сменившись редкими голосами уходящих гостей. Они лежали рядом на непривычно мягкой и пышной перине, не решаясь пошевелиться, оба вспоминая смущённые родительские наказы.

Первым двинулся Степан. Он повернулся к ней, и в свете лампады увидел её огромные, испуганные и доверчивые глаза. Вся его грубая сила куда-то разом ушла. Он медленно, будто боясь спугнуть, прикоснулся к её щеке.

– Феля… Феличка… – Прошептал он, и голос его сорвался. – Не бойся…

– Я не боюсь… – выдохнула она, и это была правда. Страх отступил перед его робкой нежностью.

Он был неопытен и неуклюж. Она зажмуривалась, кусая губу, вспоминая слова матери о терпении. Было больно, да. Но сквозь боль пробивалось иное чувство – странная близость, доверие и жалость к нему, такому сильному и такому растерянному.

Он, слыша её сдавленный вздох, замер, будто споткнулся на ровном месте. Его сбивчивые утешения были похожи на старинный заговор – обрывистые, полные невысказанного смысла. И в этой древней, как мир, мужской растерянности перед женской болью была та самая связь, что куда прочнее любой страсти.

Когда всё закончилось, они лежали в обнимку, слушая, как бьются в унисон их сердца. Стыд и напряжение постепенно уходили, сменяясь глубоким, мирным успокоением. Он по-прежнему крепко обнимал её, как будто боясь отпустить.

– Спи, люба моя, – тихо сказал он, уже увереннее. – Я тут.

Фелисада кивнула, прижимаясь лбом к его плечу. Дыхание его выровнялось, стало глубоким и ровным. За стеной, в горнице, все еще тихо перешёптывались их уставшие матери – Марфа и Татьяна, да с печки доносился старческий храп бабки Матрёны. Обычные, житейские звуки её нового дома.

Она лежала с открытыми глазами, глядя в темноту, где угадывался силуэт иконы в красном углу. Ей не было страшно. Было тихо и прочно. Они были одним целым. И пусть завтра будет новый день с его заботами, а впереди – вся жизнь, сейчас, в этой тёплой комнатке, под стук больших часов на стене в горнице, было начало. И это начало было светло.

Глава 12

Первая зима

Первый луч зимнего солнца, бледный и колкий, пробился в окошко их комнатки, выхватывая из полумрака стены из тёсаных брёвен и новый, пахнущий смолой сундук. Фелисада открыла глаза. Степан спал на спине, его мощная рука тяжёлым тёплым корнем лежала поверх её руки на одеяле – будто и во сне боялся отпустить.

Она не шевелилась, прислушиваясь к ритму этого нового мира. Из-за стены, из большой избы, доносились приглушённые утренние звуки: скрип ухвата, шорох углей в печи, скупое ворчание Марфы Игнатьевны, обращённое, видимо, к кошке. Свекровь уже начала свой день.

Вдруг у самой двери чётко скрипнула половица. Фелисада вздрогнула и инстинктивно приподнялась, смущённо натягивая на плечо сползшую рубаху. Дверь бесшумно приоткрылась, и в проёме возникла высокая, прямая фигура Марфы Игнатьевны. Она не смотрела на них, её взгляд был скользящим и отсутствующим, будто она зашла просто по мимолетному своему хозяйскому делу.

– Не вставай, – тихий её голос прозвучал ровно и буднично, – Лежи. Отдыхай. Первые дни – на отдых да на ознакомленье положены.

Она шагнула к сундуку и поставила на него глиняную миску с дымящейся пшённой кашей, от которой потянуло душистым паром, и маленькую деревянную чашку с мёдом.

– На-ко, поешь. Утро добрым не бывает, коли живот пустой.

И, развернувшись, так же бесшумно вышла, оставив дверь приоткрытой ровно настолько, чтобы обозначить и границу, и её право эту границу переступать.

Фелисада осталась сидеть, глядя на пар, поднимающийся над миской. Она медленно провела ладонью по поверхности перины, ощущая под холстиной мягкую, податливую упругость лебяжьего пуха. Сидела, сжимая в руках деревянную ложку, и в душе её разливалось тёплое, щемящее чувство. О ней заботились.