Алина Клен – Фелисада (страница 7)
Работа была сделана быстро, по-мужицки сноровисто, без лишних слов. Теперь предстояло самое долгое – разделка, опаливание шкуры, приготовление мяса и требухи. Весь двор заполнился специфическим, тяжелым запахом свежей крови и жженой щетины. Марфа и пришедшие помочь соседки уже растапливали печь в летней кухне, готовя котлы для будущих студней, жаркого и начинок для пирогов.
Степан, с засученными по локоть замаранными рукавами, мыл руки и инструменты у кадки, когда мать окликнула его:
– Сынок, как управишься, сбегай к деду Ерофею, напомни ему, чтобы с гармонью завтра не замешкался. Без него нам и свадьба не свадьба.
– Сбегаю, мам, – кивнул Степан, с облегчением переводя дух. Он переоделся в чистое, набросил на себя зипун и вышел за ворота, стараясь уйти от назойливого запаха, напоминавшего, что завтрашний праздник рождается в суровом будничном труде.
Пока соседки управлялись с мясом, Марфа уже хлопотала в избе. Она доставала заветные припасы: к сладкому – медовые соты, варенья, наливки —малиновую да смородиновую. А ещё сало, соленые крепкие грузди и беляночки, да водку домашнюю, настоянную на хрене, для мужиков. Из самого дальнего угла кладовой она извлекла припылённые штофы с кедровой настойкой, праздничной, золотистой, пахнущей тайгой. Настойка та с годами набирала силу и ценность, как доброе слово.
Стол назавтра должен был ломиться. Она переставляла горшки, проверяла скатерти, и на ее обычно спокойном лице лежала печать серьёзной озабоченности.
В доме Беловых в этот день было не до хозяйственных дел. С утра к Фелисаде сбежались подруги – такие же молодые, румяные, со смеющимися глазами. Они уселись в горнице за большим столом, и начался девичник – последний вечер девичьей воли.
На столе стоял самовар, дымящийся душистым чаем из таёжных трав, большой пирог с рыбой только что из печи, румяные шаньги, малиновое варенье и мёд. Девушки пели. Сначала весёлые, озорные песни, под которые ноги сами просились в пляс. Потом – протяжные, грустные, о прощании с отчим домом, с девичьей красой.
В перерыве Ульяна не выдержала и, тыча пальцем в сторону заветного сундука, спросила:
– Фель, а наряд-то твой свадебный покажешь? Все шепчутся, будто ты не в ситцевом, а в бабкином пойдёшь. Правда, что ль?
Горница сразу притихла. Все взгляды устремились на Фелисаду. Татьяна, сидевшая в стороне за прялкой, лишь вздохнула, но не вмешалась.
Фелисада на мгновение опустила глаза, потом подняла голову, и взгляд её стал твёрдым и ясным.
– Правда, – тихо, но отчётливо сказала она. – Сарафан тот, вишнёвый, и «коруну» с жемчугом. Видела ты их, я тебе показывала, ещё в детстве.
– Ишь ты! – присвистнула одна из девушек. – Нонче мода не та. Все в фабричном да с цветочками. А ты – как со старинной картинки. Игнат-то Клыков, чай, скривится.
– Какая мне разница, как он скривится? – отрезала Фелисада, и в голосе её впервые прозвучали стальные, не девичьи нотки. – Это не для него. Это для нас со Стёпой. И для рода. Чтобы память наша, корни – не порывались.
Она говорила негромко, но с такой непоколебимой уверенностью, что у подруг отпало всякое желание перечить. Ульяна, смущённо покраснев, прошептала:
– Ну, да… Это… это правильно, Фель. По-настоящему.
Фелисада сидела в центре, в своем самом лучшем синем сарафане, но без особых украшений – это будет завтра. Волосы её, заплетенные в одну тугую косу, подруги перевивали алой лентой – последний раз, как девичью красу. Она подпевала, но голос её иногда срывался, а глаза блестели подозрительной влагой.
Ульяна, как самая бойкая из подруг, вдруг встала и завела песню:
Ты прощай, прощай, моя сторона,
Чужая-дальная сторонушка зовёт…
Ты прощай, родимая моя семья,
Чужая-незнаёмая семья ждёт…
И тут у Фелисада не сдержалась. Крупная слеза скатилась по щеке и упала на стол. Подруги замолкли, обняли её. В горнице стало тихо.
– Не плачь, Феля, – шепнула Ульяна, сама смахивая слезу. – Степан-то у тебя – кремень. Заживёте лучше нашего.
В этот момент из-за печной занавески вышла Татьяна. Она несла в руках большой, туго набитый узел – приданое. Положила его перед дочерью на стол.
– Всё тут, дочка, – тихо сказала она. – И скатерти, и рубахи, и полотенца, и постельное… И бабушкина пуховая шаль… – Она провела рукой по узлу, и губы её задрожали. – Ты теперь… взрослая. У тебя свой путь.
Она не стала говорить при всех о даре, о тяжёлой ноше. Это осталось их с дочерью тайной.
Когда подруги, наплакавшись и напевшись, разошлись по домам, в горнице остались только мать и дочь. Сумерки сгущались за окном. Фелисада подошла к окну, глядя на огни в доме Алексеевых.
– Не страшно тебе, доченька? – спросила Татьяна, стоя за её спиной.
– И страшно, и нет, – честно ответила Фелисада. – Как будто на крутой берег поднялась. Впереди – вся жизнь, а сзади… всё родное осталось.
Она обернулась к матери, и в её глазах Татьяна увидела не детскую робость, а твёрдую, взрослую решимость.
– Люблю я его, мама. Всю свою жизнь и люблю. И с ним мне никакая дорога не страшна.
Татьяна молча обняла её, давая выплакать последние девичьи слёзы. Завтра её девочке предстояло стать женой. Хозяйкой в чужом доме. А там, гляди, и матерью.
А своего окна стоял Степан. Он смотрел на дом Беловых, в котором была она. Его Фелисада. И сердце его билось в унисон с тиканьем больших стенных часов в их горнице, отсчитывающих последние часы до их общей жизни.
Глава 11
Покров. Свадьба
Утро на Покров встало ясное и холодное. Первый иней посеребрил тёмную, потрескавшуюся землю, крыши и пожухлую траву у плетней. Воздух звенел от хрустальной свежести, и в этом звоне, казалось, слышалось обещание чего-то чистого и нового.
Из дома Алексеевых уже с рассвета доносилась деловая суета. Степан, в новом, сшитом на заказ кафтане из тёмно-синего сукна, выводил на улицу двух своих начищенных с вечера гнедых, запряжённых в расписной тарантас. Лошади фыркали, разбивая копытами ледяную корку на лужах, от их мощного дыхания в морозном воздухе стоял белый пар. Степан казался невозмутимым, но взгляд его раз за разом непроизвольно скользил на избу через узкую улицу.
За плотной занавеской у окна стояла Фелисада. Она видела, как выходит Тимофей, как к тарантасу подкатывает телега с дружками и дедом Ерофеем, прижимавшим к груди свою гармонь. Сердце её билось часто-часто, словно птица в клетке. Всё было готово. Её свадебный наряд лежал на лавке: не пёстрый ситец, а тяжёлый тёмно-вишнёвый сарафан, доставшийся от бабушки, расшитый по подолу чёрным и золотым галуном. Рядом лежала белая рубаха из тонкого домашнего холста с пышными рукавами, густо затканными красно-чёрным обережным орнаментом, и девичий венец-«коруна» с поднизью из речного жемчуга – семейная реликвия, которую Татьяна берегла для этого дня. Старинный этот наряд был уже необычным для той поры, торжественным и строгим, говорящим об их роде больше, чем любые слова.
И когда она с провожающими ее к жениху подружками, наконец, вышла на крыльцо, чтобы занять своё место в свадебном поезде, на мгновение во дворе воцарилась тишина. Даже дед Ерофей, уже занёсший руку над мехами гармони, замер, и его старческие, выцветшие глаза широко раскрылись. Он не видел такой красоты и такого чисто русского, царственного стана с тех пор, как сам был молод.
Дружки, разбитные парни, притихли, сняли картузы. Их смущённые, потупленные взгляды красноречивее всяких слов говорили о том, что перед ними не просто невеста, а нечто большее – живое воплощение той уходящей, коренной Руси, которую они сами уже начинали забывать.
Из толпы гостей и собравшихся соседей донёсся сдержанный, полный истинного понимания возглас какой-то старушки: «Господи, бабка-покойница Александра Фелоровна, видно, благословила… Во плоти её красота встала…»
Даже суровый Тимофей не смог сдержать редкую, скупую улыбку, тронувшую уголки его усов. Он смотрел на сноху, и в его взгляде читалось не просто одобрение, а глубокая, молчаливая гордость. Он видел, что сын ведёт в дом не просто работящую девку, а наследницу той самой силы и достоинства, на которых всегда держалась земля русская.
Фелисада, чувствуя на себе этот всеобщий, замерший взгляд, не опустила глаза. Она медленно, плавно прошла к украшенному лентами тарантасу, и тяжёлый сарафан шуршал по утоптанной земле, словно шепча древние слова из забытой былины.
А потом дед Ерофей, откашлявшись, с небывалой силой рванул меха гармони, и полилась такая ядрёная, такая ликующая и в то же время щемящая мелодия, что казалось, сама душа России зазвучала в это хмурое осеннее утро.
Первый звон колокольчиков прозвенел, когда свадебный поезд, развернувшись, тронулся не в сторону церкви, а к дому, в котором размещался сельсовет. Это был новый порядок.
Там пахло пылью и махоркой. За столом, покрытым кумачовой скатертью, сидел председатель сельсовета Игнат Клыков. На стене висели потускневшие портреты, глядящие поверх голов собравшихся.
– Алексеев Степан Тимофеевич и Белова Фелисада Васильевна, – вставая и поправляя усы, произнёс Клыков, сверяясь с бумагой. Голос его звучал громко и бесцветно. – Явились для регистрации брака.
Он прочёл стандартные слова о «новом быте» и «социалистической семье». Стоя рядом со Степаном, Фелисада чувствовала, что её сарафан, хранивший запах трав из бабушкиного сундука, кажется неуместным в этой казённой обстановке. Они поставили подписи в книге актов. Клыков сухо поздравил. Церемония заняла не больше десяти минут. Было ощущение, что совершили что-то незначительное и пустое.