Алина Клен – Фелисада (страница 4)
Он не слышал её шагов, но она шла, и казалось, ночь затихала вокруг – комарьё переставало звенеть, и даже лягушки смолкали на мгновение, пропуская к воде, будто сама река знала её и давала дорогу. Он угадал ещё до того, как обернулся. Фелисада шла по тропинке, и лунный свет серебрил её темную, распущенную по плечам косу…
Она села рядом, не глядя на него, поджав под себя ноги.
– Тоже не спится? – тихо спросила она.
– Жарко, – ответил он, глядя на воду.
– Да… жарко, – повторила она. Помолчала. – Спасибо… за шкворень. Мать благодарит.
Он почувствовал, как снова сжимается внутри. «Эх… Да не за шкворень всё это…» – комом подкатило к горлу. – «Не за шкворень… Душа из-за тебя в огне, а ты про железяку…»
– Ничё… – ответил он и замолчал, не зная, что говорить дальше.
Тишина повисла плотная, звонкая, как натянутая струна. Он слышал её ровное дыхание.
– Мне… в лесу… не страшно было, – произнесла она вдруг, почти шёпотом, глядя куда-то в темноту за рекой. – Когда ты рядом был.
Слова её ударили в него, как обухом. Сердце заколотилось где-то в горле. Он повернул к ней голову и увидел, что она смотрит на него. В лунном свете её огромные серые глаза казались бездонными, а лицо – хрупким и смелым одновременно.
Он искал, что сказать. Что-то большое, важное, что перевернуло бы весь мир. Но нашёл только простое, как правда.
– Я… – голос снова подвёл его, и он сглотнул. – Я и всегда буду. Рядом.
Он не посмел дотронуться до неё. Они сидели так, плечом к плечу, слушая, как внизу течёт река, унося их немые клятвы в свою темную таёжную даль. Этого было достаточно. Это было – всё.
Через долгое время она беззвучно поднялась и пошла к дому. Он не сразу последовал за ней. Сидел еще, глядя на лунную дорожку на воде, чувствуя, как в нем что-то огромное и новое встало во весь рост, заняв всё место, какое было.
Потом тоже встал и пошёл. На свой сеновал. Но знал, что часть его осталась здесь, на этом берегу, и теперь навсегда будет принадлежать тому дому, что стоял напротив, за низким плетнём.
Глава 6
Томленое лето
Конец июля припалил землю дочерна. С дороги, стоило лишь проехать подводе, поднималась густая, едкая пыль и долго стояла в неподвижном воздухе. Трава по краям выгорела, посерела, и только в низинах, у самой воды, буйствовала сочной, почти чёрной зеленью. В такую пору работа шла от зари до зари, пока солнце не становилось в зенит, и тогда все живое разбегалось по тенёчкам, спасаясь от марева, что струилось над огородами.
Фелисада вышла по воду на рассвете, когда длинные синие тени еще лежали от домов. Она уже поднимала бадью, когда рядом остановился Степан. Он был верхом. Лошадь, взмыленная, вся в паутине лесной и росистой траве, нетерпеливо трясла головой, учуяв воду.
Фелисада, не глядя на него, коротко кивнула:
– С ночного?
– С ночного, – так же коротко отозвался он, слезая с седла. Он стоял рядом, чувствуя, как от него и от лошади пахнет ночной прохладой, дымком костра и потом.
Он видел, как тянутся ее руки, как напрягаются тонкие запястья, и ему вдруг до боли захотелось взять эту верёвку у нее из рук.
– Дай, я… – шагнул он вперед.
– Сама, – отрезала она, но не грубо, а как-то по-новому, сдержанно-твёрдо, и уже проворно наматывая мокрую веревку на крюк. И, словно спохватившись, что вышло слишком уж сухо, тише добавила, уже набирая воду: – Спасибо…
Не спрашивая, зачерпнула испокон веку висевшим тут же ковшом колодезной воды из бадейки и протянула ему:
– На, пей.
Он принял и их пальцы ненадолго встретились. Он залпом выпил, смачно, по-мужски, и вода стекала по его подбородку. Потом отдал обратно.
– Спасибо.
– Чё там, – тихо ответила она, и тут же отвернулась.
Пока он пил, до неё донесся едва уловимый запах, не конский и не дымный – горьковатый, лекарственный. «Зверобой… Им рану промывают», – пронеслось в голове с той же безошибочной ясностью, с какой она узнавала травы с завязанными глазами. И она потупила взгляд, словно поймала себя на чем-то запретном.
Он отступил и только смотрел, как она, легко неся на коромысле наполненные доверху ведра, уходит по улице, чуть покачивая бедрами в такт шагу. Потом взял под уздцы своего коня и повел к дому – дать остыть перед водопоем.
А в ушах все ещё стоял этот тихий, смущенный голос: «Спасибо…».
Дед Пантелеймон, что жил от Алексеевых через один дом, сидел на завалинке, в густой тени от старой, в три обхвата, ели. В руках у него была снасть, и старые, узловатые пальцы ловко вязали узлы, поправляли поплавки. А глаза, выцветшие, как небо перед дождём, видели всё.
Вот Степан, скинув рубаху, колет дрова у своего сарая. Рубит ровно, без лишнего размаха, и поленья с треском разлетаются на аккуратные плахи. А вот из дома Беловых вышла Фелисада, прошла к огороду и склонилась над грядками. Работали они, не сговариваясь, в унисон, разделённые пыльной улицей.
Дед видел, как топор Степана на миг замирал в воздухе, а сам он, будто невзначай, бросал взгляд через дорогу. Видел, как Фелисада, выпрямлялась, чтобы размять спину, и её пристальный, быстрый взгляд скользил в сторону его двора. И снова опускалась к грядкам, но уже не с прежней сосредоточенностью.
«Эх, молодо-зелено ишшо… – мысленно вздыхал старик. – Горит-то как, ажно смотреть жарко. Словно жнивье в сухмень». Он отложил снасть, достал кисет. Скручивая цигарку, снова поглядел на них: он – широкоплечий, упёршийся в землю, как дубок; она – статная, с гордой посадкой головы. «Алексеев-то парень – кремень. И девка – хоть куда».
Послеобеденная пора в доме Беловых была полной тихой усталости. На лавке у печи стоял жестяной таз с мутной водой с щелоком. Рядом, на табурете, – другой, с чистой, для ополаскивания. Фелисада, склонившись, мыла посуду. Она терла миски и деревянные ложки жёстким пучком высушенного хвоща.
Вода с тихим плеском стекала обратно в таз, когда она перекладывала отмытое в чистое.
Татьяна сидела на лавке у окна, разбирая шерсть для пряжи. Длинные, седые от пыли волокна ложились ей на колени. Тишина была густая, тягучая, и каждая негромкая фраза в ней звучала особенно весомо.
– Нарядиться бы тебе, дочка, в ситцевое-то платье, да с цветочками, – сказала Татьяна, не поднимая глаз от работы. Голос у неё был ровный, усталый.
– Молодая ты, а ходишь, как монашка, в тёмном.
Фелисада вздрогнула от неожиданности. Деревянная ложка чуть не выскользнула из мокрых рук.
– Мама… Зачем? Работать же…
Татьяна подняла на дочь свои умные глаза, на дне которых таилась усталость всех вдовьих лет.
– Вся жизнь – работа. А молодость-то – одна. – Она помолчала, давая словам улечься. – Степан-то… Алексеев… парень видный. Глаз с тебя не спускает.
Фелисада вспыхнула так, что уши и шея стали алыми. Она с силой принялась тереть уже чистую ложку, глядя в стену. Молчание её было красноречивее всяких слов.
Татьяна смотрела на дочь, и в глубине её взгляда шевелились старая материнская тревога и нежность.
– Вижу я всё… – прошептала она так тихо, что было почти не слышно. – Только ты сердце береги. Оно у тебя, голубка моя, нежное… – Татьяна на мгновение замолчала, глядя в окно, будто вспоминая что-то давнее, и продолжила уже про себя: «Сердце-то нежное, а дар… Дар тебе, дочка, от бабки Александры достался. Тяжёлый. Он радости мало приносит, а больше – чужие боли. И душа моя печалится о тебе, дитятко ты моё… Спаси и сохрани, Господи…»
Солнце уже коснулось зубчатой гряды Саян, когда Степан пошел к реке почистить снасти. За день жар спал, и с воды потянуло влажной, обещающей прохладу свежестью. Он шел по тропке и видел, что она уже там, у самой воды, на корточках, прополаскивает в реке какую-то белую холстину.
Подошел, сел на свой привычный, отполированный дождями и ветрами камень в паре саженей от неё. Достал нож, начал обдирать засохшую чешую с крючков. Она не обернулась, но по легкому напряжению ее спины он понял, что она знает о его приходе.
– Рыба пошла? – спросила она через некоторое время, не глядя на него, и продолжая полоскать.
– Есть малёхо… – ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – К осени, думаю, лучше будет.
Он отложил нож и снасть и просто смотрел на неё. На то, как проворно работают её руки, как гнется в работе её стан, как загорелая, тонкая шея уходит в вырез белой рубахи. Вода стекала с отжатой ткани серебряными струйками, которые на закате казались золотыми.
– Красиво это у тебя… – сказал он вдруг, сам не ожидая от себя этих слов.
Она замерла на секунду, потом медленно обернулась, смущенная:
– Что?
– Вода… на солнце… как пламя… – с трудом выдавил он, не в силах объяснить, что красота была не в воде, а в ней самой, в этом целом мгновении.
Она поняла. Поняла по тому, как он смотрит, по срывающемуся голосу. И отвернулась, но он успел заметить, как тронулись уголки ее губ, как по лицу разлилась не улыбка даже, а тихое, глубокое удовольствие. Она снова принялась за работу, но движения её стали плавнее, будто танцевали.
Он подождал, пока отлёгший ком в горле позволит снова говорить.
– Завтра… за пожнивьём поедем. Айда с нами. Трава хоть и невысокая, а мягкая, на зиму коровам в самый раз.
Она кивнула, всё ещё глядя на воду, и ответила просто и ясно, как о самом главном деле:
– Поедем. Мы стожок с прошлого покоса почти прибрали, место новому готово.