Алим Тыналин – Громовка (страница 37)
— На, — сказал он и протянул мне. — Протокол с бутылкой я не подпишу.
Граната тяжелая, непривычная по форме, совсем не бутылка. Центр тяжести смещен к головной части, рукоятка тонкая, гладкая, скользкая от утренней сырости.
Я перехватил ее, покрутил в руке, привыкая к балансу. Три пробных взмаха и рука запомнила вес, длину и момент инерции.
Стартовая позиция для метания. Левая нога впереди, правая сзади, корпус развернут вправо.
Граната в правой руке, рука отведена назад за голову. Разбег на три шага, сначала скрестный, потом подготовительный и наконец финальный. На последнем разворот корпуса, хлест руки, выпуск снаряда под углом сорок пять градусов.
Первый бросок разминочный. Граната улетела, кувыркаясь, и воткнулась в землю между двадцати- и двадцатипятиметровой отметкой. Двадцать два метра это слабо, далеко от нормы.
Теперь уже серьезнее. Полный разбег, разворот корпуса и на выдохе, хлесте руки мне прострелило бок.
Не тупая ноющая боль, к которой я привык, а острая, режущая, от подреберья до лопатки, как будто что-то лопнуло внутри и ткнуло в ребро. Граната ушла криво, левее, с недолетом, на двадцать шесть метров.
Я согнулся, прижал локоть и ждал когда пройдет. Отпустило через десять секунд, но медленно, нехотя, как собака, которую оттаскивают от кости.
Третий бросок контрольный, в протокол пойдет лучший результат. Я стоял на стартовой отметке и часто дышал.
Бок ныл, и граната в руке весила не семьсот граммов, а все семь килограммов. Рука слегка дрожала.
Утро холодное, ясное и красивое, с золотым светом на поле, с россыпью росы на кустиках. Из труб шел дымок.
Три шага разбег, потом разворот и бросок хлестом. На этот раз я выдохнул коротко, резко, не через боль, а стараясь опередить ее, выпуская гранату в момент, когда плевра еще не успела среагировать.
Граната ушла ровно, без кувыркания, по дуге, и воткнулась в землю за тридцатиметровой отметкой.
Палыч подошел и замерил рулеткой от стартовой линии до точки приземления. Тридцать один метр и примерно двадцать сантиметров.
— Тридцать один двадцать, — сказал он и записал.
Тридцать один. Для первого места надо тридцать пять. Для серебряного итога только тридцать. Бронзовый на двадцать пять метров.
Я сейчас кинул на второе место. Можно выдохнуть с облегчением.
Стрельба у Митрича по договоренности. Мы прошли через всю деревню к дому охотника.
Палыч держал портфель в руке, а протокол под мышкой. Митрич ждал у калитки, в галифе, нательной рубахе, с незажженной самокруткой за ухом.
Увидел Палыча и кивнул. Тот кивнул в ответ. Два человека одного поколения. Узнали друг друга с первого взгляда.
Мелкашка ТОЗ-8 лежала на столе во дворе, вычищенная и смазанная. Десять патронов в картонной коробке рядом.
Мишень на щите у забора, на расстоянии двадцать пять метров. Палыч проверил дистанцию своей рулеткой, достав ее из портфеля, кивнул, мол, все хорошо, совпадает.
Я лег на позицию, старую мешковину, расстеленную на земле. Локти в грунт, приклад в плечо. Мишень представляла из себя черный круг на белом фоне.
На пределе моего зрения, контур размытый, но видимый. Правый глаз на линии прицела, левый закрыт.
Вдох мелкий, неглубокий, без раздражения плевры. Выдох. Пауза.
Палец замер на спусковом крючке, а потом начал давить, равномерно, миллиметр за миллиметром.
Выстрел получился глухой. Отдача слегка ударила в плечо.
Я перезарядил, оттянув затвор назад, дослал патрон, лязгнул затвором вперед. Снова вдох, выдох, потом пауза и еле заметное давление на спуск.
Снова бахнул выстрел.
Пять патронов это первая серия. Палыч снял мишень, посмотрел на пробоины.
Четыре в черном круге, одна на границе, в белом, на два сантиметра от края.
Теперь вторая серия, тоже на пять патронов. На третьем выстреле кашель подступил в момент респираторной паузы.
Я задержал его, сжав челюсти, но палец дрогнул, и пуля ушла не туда. Я услышал по звуку, не тот щелчок и не та вибрация приклада. Четвертый и пятый сделал чисто, ровно в центр.
Палыч снял вторую мишень. Посчитал очки, по кольцам мишени, от центра к краю, десять, девять, восемь и семь.
— Сорок одно из пятидесяти, — сказал он.
Сорок одно. Первое место это сорок четыре очка. Для второго надо сорок, для бронзовой медали тридцать четыре.
Я настрелял на второе место, с запасом в одно очко. Кашель на третьем выстреле стоил три-четыре очка, без него я бы взял сорок четыре-сорок пять очков и первый результат.
Палыч записал итоги в протокол и расписался. Митрич стоял у стены сарая, курил наконец зажженную самокрутку и смотрел на протокол. Глядел прищурившись, с тем выражением, которое у Митрича означало профессиональный интерес.
Мы попрощались с ним и вернулись обратно. Палыч разложил бланки на капоте «Москвича».
Получилось два экземпляра протокола, первый и копия, написанная через синюю, тонкую копировальную бумагу, заправленную между листами перед каждой записью. Почерк у Палыча по-прежнему печатный, аккуратный, каждая цифра четкая.
Четыре результата из пяти заполнены. Бег, подтягивания, метание гранаты и стрельба. А вот пятая строка, по плаванию, сиротливо пустая.
Палыч посмотрел на бумагу, перевел взгляд на меня.
— По плаванию как?
— Хопер остыл. Двенадцать градусов, может, одиннадцать. Плыть можно, но фельдшер потом может не допустить, и вы не подпишете.
Палыч кивнул. Не подпишет, верно. Судья несет ответственность за безопасность участника, и пятидесятиметровая дистанция в реке при одиннадцати градусах для пятнадцатилетнего подростка с плевритом это не испытание, а самоубийство.
Пауза. Палыч аккуратно сложил бланки, убрал в портфель и застегнул замки. Копировальную бумагу сунул отдельно, в боковой карман.
Секундомер пошел в правый карман пиджака, а судейскую книжку бережно спрятал во внутренний, к авторучке.
Потом сказал, спокойно, будто обсуждал погоду:
— В Сердобске есть бассейн при механическом заводе. Двадцатипятиметровый, закрытый. Работает круглый год. Вода двадцать четыре градуса. Я там судил первенство ДОСААФ в шестьдесят девятом.
Помолчал. Достал из кармана брюк пачку «Беломорканала», вытянул папиросу, размял, не закуривая.
— Договорюсь на субботу. К восьми утра. Один заплыв, пятьдесят метров, с секундомером и под протокол. Дорогу найдешь?
— Найду.
— Тогда до субботы.
Он убрал незажженную папиросу обратно в пачку, сел в «Москвич» и завел двигатель. Мотор схватился не сразу, кашлянул, чихнул, наконец поймал обороты. Палыч опустил стекло и посмотрел на меня.
— Копию пришлю с протоколом по плаванию. Два экземпляра Ефимову, один тебе. Все официально. И это… Ты как думаешь, стоит оно того? Чтобы с таким кашлем рисковать?
Не дожидаясь ответа, поднял стекло и включил передачу. «Москвич» тронулся, качнулся на колее, выехал на грунтовку и пошел к выезду из деревни, бежевый, забрызганный, с трещиной на лобовом стекле и вмятиной на правом крыле.
Туман окончательно рассеялся, и машина была видна далеко, маленькая светлая точка на серой ленте дороги, между скошенными полями, под высоким осенним небом.
Степаныч все также стоял на крыльце правления. Тоже смотрел вслед «Москвичу», пока тот не скрылся за поворотом у лесополосы.
Потом повернулся ко мне. Я стоял у калитки, в рубашке, без ватника, с копией протокола в руке, мятым листом с четырьмя результатами и одной пустой строкой.
Степаныч смотрел на меня секунды три. Лицо каменное, прищуренные глаза, кепка на лбу, руки в карманах. Не кивнул, не улыбнулся, не сказал ни слова. Развернулся и ушел в правление.
Дверь закрылась за ним на пружине, и вернулась тишина, деревенская, утренняя, с далеким мычанием коров и стуком молотка откуда-то из-за огородов.
Я стоял у калитки и смотрел на протокол. Осталось заполнить последнюю строку.
Еле дождался субботы. То ли от волнения то ли от правильного режима, но плеврит вроде отступил, хотя все равно остался.
Перед субботой почти не спал. Проснулся рано.