Алим Тыналин – Громовка (страница 1)
Алим Тыналин
Пятиборец 1. Громовка
Глава 1
Последний старт
Казанский манеж «Ак Барс» гудел вполсилы. Треть трибун, и те не полны.
Нижние ряды заняты родственниками спортсменов, несколько человек из федерации в одинаковых синих куртках с надписью UIPM на спине, два оператора с камерами, которые снимали скорее по обязанности, чем по интересу. Чемпионат России по современному пятиборью не футбол, не фигурное катание. Билеты продавали, но покупали их в основном те, кто и так пришел бы бесплатно.
Манеж пах свежими опилками и конским потом. Грунт в конкурном поле меняли накануне, утром прошлась поливальная машина, и земля на поворотах осталась темной, тяжелой, чуть скользкой. Барьеры стояли стандартные, полосатые, красно-белые, на высоте метр десять.
Двенадцать препятствий, маршрут с двумя сменами направления, время прохождения минута сорок. На электронном табло светились фамилии участников. Громов А. С. девятый стартовый номер.
Я, то есть этот самый Громов А. С. стоял у левой стенки манежа и держал за повод гнедую кобылу. Астра, так значилось на жеребьевочном листе, приколотом кнопкой к фанерному щиту у входа.
Шестилетняя, рост в холке сто шестьдесят два, темперамент «подвижный», что на языке конкурных ветеринаров означает «нервная». Кобыла переступала задними ногами, прижимала уши при каждом хлопке двери и косила левым глазом на трибуны, где кто-то хрустел пластиковой бутылкой.
Я переложил повод в левую руку, правую положил на холку, чуть ниже гривы. Пальцы двигались медленно, по кругу, продавливая мышцу ровно настолько, чтобы лошадь чувствовала тепло ладони, но не давление.
Никаких слов, просто звук, низкий, ровный, на выдохе, как жужжание. Астра повела ухом в сторону, потом обратно, и через минуту перестала переступать.
Вот это я умел. Всегда умел, с лошадьми получалось лучше, чем с людьми.
Пятиборье нашло меня в девять лет. Не я его, оно меня. В Пензе, в спортивном интернате, куда мать отдала, потому что зарплаты на заводе хватало только на еду, но не на репетиторов.
Интернат давал и то, и другое, а в нагрузку секцию на выбор. Я выбрал плавание, но тренер по плаванию посмотрел на мои плечи и отправил к Виктору Ильичу Сазонову, в группу пятиборья. «Узкоплечий, — сказал он. — В плавании потолок. А у Сазонова и таких берут».
Сазонов, сухой мужик с прокуренным голосом и орденской планкой на пиджаке, который он надевал дважды в год, на День Победы и на открытие сезона. Про орден никогда не рассказывал, про пятиборье мог говорить часами.
Он-то и объяснил мне, в чем фокус. Пятиборье не пять видов спорта. Пятиборье это один вид, в котором ты пять раз разный человек.
Когда фехтуешь, терпи и жди. Если плывешь, забудь обо всех, ты один. Сел на лошадь, доверяй ей. Стреляешь, замри. Бежишь, терпи снова, но по-другому, до конца.
Мне это подошло. Я не умел делать что-то одно лучше всех. Зато умел делать пять вещей достаточно хорошо, и не ломаться на переходах.
Сазонов говорил: «Пятиборец не тот, кто все умеет. Пятиборец тот, кто не сыплется». Я не сыпался. Долго не сыпался.
К семнадцати годам кандидат в мастера. К двадцати мастер спорта.
Сазонов к тому времени уже болел, тренировал из кресла, но на мои соревнования приезжал, сидел у бортика и писал на бумажке замечания дрожащей рукой.
Он умер в две тысячи девятом, и я даже на похороны не попал, потому что в тот день проходил медкомиссию перед сбором. Комиссию прошел. На сбор поехал. На Олимпиаду нет.
Это вообще история моей жизни. Подходить вплотную и не попадать.
Афины, две тысячи четвертый, мне семнадцать, юниорский возраст, но результаты взрослые. За три недели до отбора подвело колено. Мениск, артроскопия, шесть недель на костылях. Отбор прошел без меня.
Пекин, две тысячи восьмой. Четыре года работы после колена. Отобрался, третий результат на чемпионате России, чистый, без вопросов.
За двое суток до вылета звонок от тренера сборной: «Алексей, ситуация изменилась, летит Ковалев». Ковалев сын вице-президента федерации.
Результат хуже моего на сорок очков. Я написал протест. Протест рассмотрели через два месяца, когда Ковалев уже вернулся из Пекина. Без медали, к слову.
Лондон, две тысячи двенадцатый. Двадцать пять лет, пик формы. На контрольных стартах лучшее время в карьере.
Дисквалификация за три месяца до Игр, подозрение на мельдоний в пробе «Б». Апелляция. Независимая экспертиза.
Оправдан через одиннадцать месяцев. Олимпиада к тому времени давно закончилась. Извинений никто не принес.
Рио, две тысячи шестнадцатый. Двадцать девять лет, уже не мальчик, но тело еще держало планку.
На тренировке в бассейне неудачный поворот, удар спиной о бортик. Два позвонка.
Операция в ЦИТО, титановая пластина в поясничном отделе, два года реабилитации. Врач сказал: «Спорт под вопросом». Я понял так что «Спорт под вопросом», а не то, что «спорт под полным запретом». Разница в пару слов, а меня хватило еще на четыре года.
Токио, две тысячи двадцатый. Тридцать три года. Отобрался снова, на характере, на том, что осталось от техники, на злости.
Снят с рейса за сутки до вылета. Административная ошибка в документах, кто-то в федерации вписал старый номер паспорта вместо нового.
Когда разобрались, самолет уже сел в Нарите. Случайность это или нет, доказать невозможно. Подозревать можно.
После Токио от меня ушла Света. Не сразу, она уехала к маме в Калугу «на неделю» и осталась там насовсем.
Сказала по телефону: «Леша, я не могу больше жить с человеком, у которого нет жизни, а есть только следующая попытка. Мне тридцать два, я хочу ребенка, дом, нормального мужа. А ты… Ты даже не здесь. Ты всегда на каком-то старте, которого еще нет».
Она не кричала. Просто говорила спокойно, как о решенном.
Развод оформили через полгода. Детей не нажили, когда бы? Между операцией и реабилитацией? Между отбором и дисквалификацией?
Мать звонила каждое воскресенье и каждое воскресенье говорила одно и то же: «Лешенька, ну хватит, устройся на нормальную работу, ты же инженер, у Валеры на заводе такие нужны, двести тысяч оклад, соцпакет». Мать считала, что диплом МАИ это профессия, а пятиборье это болезнь.
В каком-то смысле она не ошибалась. Инженером я работал в общей сложности полтора года, между Лондоном и Рио, когда деньги совсем кончились.
Конструкторское бюро на окраине Москвы, зарплата шестьдесят тысяч, тесный кабинет с тремя компьютерами, чертежи вентиляционных систем. Я приходил на работу, садился за монитор, делал, что просили, и ровно в шесть уходил в зал.
Начальник за эти полтора года ни разу не видел на моем лице ничего, кроме вежливого равнодушия. Уволился, когда позвонил новый тренер и сказал: «Есть шанс на сборы».
Денег не осталось никаких. Квартира в Москве съемная, тридцать два метра на «Бабушкинской», с обоями в цветочек от прежних жильцов.
Машина десятилетняя «Шкода» с ржавым порогом. Накоплений ноль. Занятия проводил Шаталин, мой последний тренер, бесплатно, потому что федерация финансировала только действующий состав сборной, а я в действующий состав не входил. Шаталин говорил: «Отдашь, когда выиграешь». Не шутил, верил в меня.
Все, мать, бывшая жена, друзья, бывшие тренеры, врачи, все говорили одно: хватит. Сазонов бы, может, сказал иначе, но Сазонов лежал на Востряковском кладбище.
А остальные смотрели на меня и видели тридцатисемилетнего мужика с четырьмя шрамами, пустым счетом и неспособностью признать очевидное.
Может, они и правы. Может, между упрямством и глупостью нет никакой разницы, и я действительно потратил жизнь на дверь, которая никогда не откроется.
Но вот что я знал точно, я умел делать пять вещей хорошо и не сыпаться на переходах. И если есть место, где это может пригодиться в последний раз, оно здесь, в казанском манеже, на гнедой кобыле с нервным левым глазом.
У разминочного барьера за пределами поля топталось полтора десятка лошадей с всадниками. Молодые ребята, двадцать два, двадцать пять лет, привычно разминались, на автомате, перебрасывались словами.
У одного на шлеме болтался незастегнутый ремешок, и тренер с бровки тыкал пальцем, застегни. Пахло разогревочной мазью, кожей седел и чем-то кислым от пластиковых стаканов с изотоником, расставленных на складном столе у входа.
Рядом со мной, у стенки, на пластиковом стуле сидел Шаталин. Шестьдесят три года, мешки под глазами, планшет с протоколом на коленях.
Он ничего не говорил. Все, что можно сказать, сказано на утренней разминке, на вечерней разминке вчера, на сотнях тренировок за последние полтора года. Шаталин просто сидел и смотрел, как я привожу лошадь в порядок.
По громкой связи объявили седьмого участника. Голос судьи-информатора отскакивал от стен манежа, эхом разбивался на осколки: «Карташов, Дмитрий Андреевич, город Москва, ЦСКА…» Двадцатитрехлетний парень легко поднялся в седло, тронул лошадь шенкелем и выехал на поле. На трибунах захлопали, негромко и ритмично.
Я достал из кармана редингота кусок сахара, обычный рафинад, три кубика с утра, и протянул Астре на открытой ладони. Кобыла взяла мягкими губами, захрустела. Теплый воздух из ее ноздрей осел на коже руки.
На табло сменилась фамилия, восьмой номер. Времени оставалось минут семь-восемь.
Я проверил подпругу, сунул палец между ремнем и боком лошади, стандартная ширина. Поправил стремена, на два отверстия короче, чем накануне, Астра чуть ниже ростом, чем та лошадь, на которой я разминался вчера. Шлем уже на голове, ремешок застегнут, перчатки тонкие и замшевые, в правой руке хлыст.