18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Alexey Tuzov – Дорофея Оммад: дщерь научного атеизма (страница 2)

18

Градов, усмехнувшись, поправил воротник своей модной рубашки. На мгновение, когда он дернул головой, из-под верхней пуговицы блеснул тонкий золотой зажим. Нет, это был не зажим. Дорофея, обладавшая зрением снайпера, когда дело касалось деталей, отчетливо увидела звено тонкой цепочки и краешек крохотного, по-детски нелепого золотого крестика, спрятанного под плотной тканью.

— Радоница, Зоя Мироновна, — это святое, — с сухим, почти нескрываемым сарказмом ответил Градов. — Куда же мы без предков-то? Только вы это... тише. А то Анатолий Климентьевич решит, что у вас «духовная сивуха» в крови забродила.

Зоя Мироновна испуганно дернула плечом и быстро перекрестила... нет, просто поправила брошку на груди, но жест был настолько характерным, вбитым в подкорку поколениями бабок, что Дорофея почувствовала, как внутри нее что-то скрипнуло.

Это был нонсенс в его чистом, дистиллированном виде. Здесь, в эпицентре борьбы с «религиозным дурманом», среди портретов бородатых классиков и цитат о мерзости богоискательства, люди продолжали жить в двух измерениях. Одной рукой они писали отчеты о победе разума над мистикой, а другой — тайком красили яйца к Пасхе и высчитывали дни поминовения усопших.

Дорофея посмотрела на отца. Он сидел в ореоле лампы, прямой, как штык, и по-настоящему, всей своей высушенной душой верил в «свет науки». Он был здесь единственным честным человеком, и эта его честность казалась Дорофее сейчас страшнее, чем тайные крестики Градова. Отец строил здание на фундаменте, который уже давно сгнил и превратился в труху, но он продолжал любоваться чертежами.

— Товарищи, — вдруг подал голос Анатолий Климентьевич, не поднимая головы. — Не забывайте, в субботу у нас общекафедральный выход в Дом-музей атеизма. Будем разбирать новые экспонаты по сектантству. Явка обязательна.

— Конечно, Анатолий Климентьевич, — елейным голосом отозвалась Кручинина, пряча за спину ладонь, которой она только что помечала в календарике дату похода на кладбище. — Как же без этого. Очень актуально.

Дорофея ощутила внезапный, колючий приступ тошноты. Она вышла в коридор, чтобы глотнуть воздуха, который здесь, на кафедре, казался слишком плотным от бумажной пыли и этого двойного, лживого дыхания.

Возле окна, выходящего во внутренний двор, она остановилась. Стекло было пыльным, в разводах от недавнего дождя. Дорофея посмотрела на свое отражение. На нее глядела серьезная женщина с безупречно уложенными волосами и наглухо застегнутым воротничком. Всё правильно. Всё на месте.

И вдруг она увидела на подоконнике крошечный, засохший бутон вербы. Видимо, кто-то из студентов обронил или принес «для контраста» на семинар. Дорофея протянула руку, хотела смахнуть его в урну, но пальцы внезапно дрогнули. Она просто смотрела на эту серую, пушистую каплю, и внутри нее на секунду открылась темная, гулкая пустота.

Это было ощущение не горя, не сомнения, а именно отсутствия. Будто из большой, красиво переплетенной книги вдруг вырвали все страницы, оставив только оглавление. Она знала все ответы, все тезисы, все «перлы» Ленина, но за этими тезисами не было ничего, кроме холодного, ровного сквозняка.

Она резко отвернулась от окна и вернулась в кабинет.

— Папа, я поехала в школу, — сказала она, забирая тяжелую папку с лекциями. — Дети ждут.

— Иди, Даша, — кивнул отец. — Помни: главное — ясность. Не давай им уйти в эмоции. Только факты.

Дорофея вышла из корпуса, и холодный московский ветер ударил ей в лицо, пахнув бензином, мокрым асфальтом и чем-то еще — живым, хаотичным и совершенно не поддающимся научному объяснению.

Глава 2

«Если я — это то, что я имею, и

если то, что я имею, потеряно, —

то кто же тогда я?» («Иметь или

быть»).

Квартира на Университетском проспекте была из тех учёных квартир, где жить можно было только по делу: книги стояли плотно, как личный состав перед проверкой, пыль лежала тонким почётным слоем на корешках, кресла не располагали к отдыху, а воздух, казалось, годами берегли от всякой лишней человеческой теплоты.

На письменном столе лежали карандаши, заточенные с такой аккуратностью, будто ими предстояло не писать, а вскрывать заблуждения человечества.

Здесь не было ни мещанских ковров, ни хрустальных горок, ни забытых на спинке стула женских платков. Это было пространство высокой, иссушающей сухости. Книжные стеллажи от пола до потолка несли на себе тяжесть философских словарей, трудов Фейербаха, Гольбаха и полных собраний сочинений классиков марксизма, расставленных со строгой, почти литургической точностью. Воздух в квартире всегда казался чуть перегретым, пах старой бумагой, крепкой чайной заваркой и пылью, которая золотилась в лучах торшера, но никогда не оседала на полированных поверхностях — Дорофея убиралась безжалостно.

Это был идеальный дом священника, только перевернутый наизнанку. Роль икон здесь выполняли корешки энциклопедий, а вместо вечернего правила читалась вечерняя периодика.

Анатолий Климентьевич сидел в глубоком кресле под торшером, накинув на плечи старый, но безупречно чистый плед. Он не читал — он мыслил, глядя перед собой сухими, ясными глазами. Дорофея сидела напротив, за обеденным столом, и переписывала набело карточки для завтрашнего семинара.

Отец любил её. Но это была любовь архитектора к несущей конструкции. Он не видел в ней просто женщину, требующую тепла, глупостей и снисхождения. Он видел в ней свое продолжение, своего лучшего ученика, младшего соратника по великой битве за человеческий разум. В их доме не было принято обниматься. Прикосновения заменялись интеллектуальным согласием. Если Дорофея находила точный аргумент в споре, отец удовлетворенно кивал — и этот кивок заменял ей родительскую ласку.

— Даша, — негромко произнес Анатолий Климентьевич в тишине комнаты, нарушаемой только тиканьем настенных часов. — Ты забрала из машинописного бюро статью по материализму Дидро?

— Да, папа. Она в синей папке, на твоем столе.

— Хорошо. Ты очень надежна.

Слово «надежна» было высшей похвалой в его словаре. Дорофея коротко улыбнулась, не поднимая головы от карточек.

Она действительно была надежна. Органична в этой системе. На школьных кружках она преображалась: ее голос обретал силу, сухие формулировки наливались жизнью. Подростки слушали её открыв рты, потому что в ней горела искренняя, не казенная убежденность. Она умела доказать, что Бога нет, так страстно, будто доказывала любовь.

Но когда лекция заканчивалась и дети расходились, она возвращалась в этот тихий дом.

Дорофея дописала последнюю карточку, собрала стопку и выровняла её края. Взгляд её случайно упал на собственную руку — тонкую, бледную, с коротко остриженными ногтями без лака. На безымянном пальце был чуть заметный след от мозоли — она слишком сильно сжимала ручку, когда писала. И больше ничего.

В свои тридцать лет она была недурна собой. В ней была строгая, холодная, почти графическая красота. Еще лет пять назад мужчины пытались ухаживать за ней: молодые доценты, инженеры из соседних НИИ, кто-то из знакомых отца. Но она уничтожала их на подлете. Она отталкивала их не уродством, а той звенящей, безжалостной правильностью, рядом с которой любая живая, человеческая слабость казалась преступлением. Если мужчина пытался заговорить о пустяках, она переводила разговор на мировоззрение. Если пытался сократить дистанцию — она обдавала его таким презрительным холодом, что он сбегал сам. Ей казалось, что её высокая миссия важнее этих липких, бессмысленных биологических ритуалов.

А теперь они перестали пытаться. Они просто обходили её стороной.

Она вдруг поняла, что её время уходит в песок. Мужчины, которых она когда-то свысока отвергала, теперь женились на простых, глупых, смеющихся женщинах, пахнущих дешевыми духами и жареной картошкой. А она осталась в своей башне из слоновой кости, надежная и никому, кроме отца и партии, не нужная.

Где-то глубоко под ребрами шевельнулось тяжелое, темное чувство. Это была не возвышенная романтическая тоска по принцу. Это был яд. Настоящий, густой яд неосуществленной телесности. Смесь гордыни, одиночества и тщательно подавленной зависти к тем, кто умел жить проще. Этот яд капал внутри годами, разъедая её стерильную праведность, искривляя её изнутри.

— Я пойду спать, папа, — сказала она ровным голосом, поднимаясь.

— Иди, Даша. Я еще поработаю с Дидро.

Дорофея прошла в свою комнату и плотно прикрыла дверь. Здесь тоже не было ничего женского: узкая кровать, стол, лампа, шкаф. Она подошла к зеркалу, машинально расстегнула верхнюю пуговицу блузки, потом следующую. Обнажилась бледная кожа ключиц. Она смотрела в свои собственные глаза с жесткой, почти следовательской враждебностью.

Затем она села на край жесткой постели, выпрямила спину, положила руки на колени и закрыла глаза.

Это был ее ежевечерний ритуал. Наука называла это «аутогенной тренировкой», методом мобилизации скрытых ресурсов психики. Но по сути, по своему ритму и внутреннему напряжению, это была настоящая молитва. Молитва, обращенная в черную, безвоздушную пустоту собственного эго.

Дорофея начала беззвучно, одними губами, произносить формулу, которую вывела для себя сама:

«Я спокойна. Мой разум ясен и холоден. Никакие внешние возмущения не проникают в мою волю. Мое тело подчинено моему интеллекту. Я свободна от иллюзий. Я свободна от слабости. Моя энергия направлена на созидание смысла. Я есть форма. Я есть порядок...»