Ален Роб-Грийе – Романески (страница 88)
Анжелика прибыла в Париж со второй волной оккупационных войск, затянутая в строгий мундир женских вспомогательных подразделений, чей светло-зеленый цвет прекрасно оттенял и подчеркивал красоту ее великолепных рыжих волос, длинных и завитых в крупные локоны, чему все сначала немало удивлялись, так как было непонятно, почему ее начальство их терпит, ведь это явное нарушение устава. Однако было совершенно очевидно, что у Анжелики были очень высокопоставленные покровители в кругах высших функционеров нацистской партии, заступничеству которых она и была обязана своим «призывом под знамена», то есть разрешением на добровольное поступление на военную службу в столь нежном возрасте, примерно на два года раньше, чем то дозволялось установленными правилами. Вероятно, именно по настоятельным просьбам тех же покровителей кроме всего прочего ей было разрешено вести в нашей покоренной столице поразительно, ненормально свободный образ жизни, ибо ее не заставляли ни ночевать в казарме, ни исполнять те крайне неприятные обязанности, ни выполнять ту работу, тяжесть которых безропотно несли ее более зрелые товарки. (Граф Анри особо это подчеркивал в своих дневниковых записях, так как придавал сему факту большое значение.) Что касается меня, то я так никогда и не смог понять, в чем же заключалась ее работа.
Прежде чем я узнал, что Анжелика осталась без отца еще до своего рождения, я полагал, что она — дочь Эрнста фон Саломона, загадочного автора «Затравленных», родившегося в Киле в 1902 году. Сейчас у меня есть веские причины думать, что у семьи ее отца были еврейские корни. Что до ее матери, то она происходила из среднего дворянства земли Шлезвиг-Гольштейн, аннексированной Пруссией с 1864 года. Если Анжелика действительно была племянницей де Бонкура, то она могла ею быть только, как говорится, «на бретонский лад», то есть появилась на свет в результате внебрачной связи. Друг Фредерик представил ее де Коринту под этой удобной и успокоительной «вывеской», но весьма вероятно, что узы совсем иного рода связывали его с не по годам половозрелой девушкой-подростком.
Новый любовник Анжелики не утруждал себя подобными мерами предосторожности, кстати, весьма разумными и понятными: ведь как только маленький солдатик в юбке снимал мундир, так тотчас же превращался в совершеннейшего ребенка, даже несмотря на свою явную чувственность и блеск рано созревшей плоти. Сцена, которую я сейчас опишу, короткая, но навечно запечатлевшаяся в моей памяти как чуть ли не бесконечная, послужит хорошей иллюстрацией той невероятной смеси церемонности, высокомерной, спесивой по отношению ко всем и вся непристойности и открытого вызова, что отличала их эротические отношения, носившие крайне нелепый, ни с чем не сообразный, неприличный, шокирующий, выходящий за все пределы общественной нормы характер, чем де Коринт, похоже, гордился, ибо с удовольствием выставлял все их неприличие напоказ. Я настоятельно желаю изложить эту историю с максимальной точностью и подробностью в мельчайших деталях хотя бы потому, что именно в тот раз при редчайшем стечении обстоятельств я оказался лично причастен (в качестве скромного и никому не известного свидетеля, разумеется) к интимным похождениям моего героя. Я надеюсь, что не предам его, если верно отображу всю точность и чистоту его жестов, верно опишу все действия и возникший в толпе шум, потому что все это, как мне кажется с тех самых пор, как врезалось мне в память, так там и осталось все таким же ярким, словно произошло сегодня или вчера. Однако к моим безошибочным, четким воспоминаниям об этих событиях, как говорится, без сучка без задоринки, сейчас примешиваются очень ясные воспоминания о том, как я рассказывал эту историю лет 12–15 спустя Жоржу Батаю, без сомнения, в связи с его «Аббатом С.»… Я припоминаю и обстановку пивной при заводе «Липп», где мы сидели, и ее более или менее прославленных посетителей, так что в моей голове воцаряется некий хаос, ибо впечатления от пивной и ее «клиентов» накладываются на воспоминания о пышной роскоши здания Гранд-Опера́, построенного Гарнье, где словно статисты расхаживали прямые, будто палку проглотившие офицеры вермахта.
Дело действительно происходит в большом фойе Оперы, ближе к концу антракта, во время одного из вечерних приемов в протокольной одежде, что имеют место каждую среду. В этот день в Опере идет новый балет Сержа Лифаря, вполне вероятно, «Рыцарь и девушка». Как обычно, я должен был в течение многих часов отстоять в длиннющей очереди за неделю до знаменательного события на улице Скриб вместе с моей сестрой Анн-Лиз, чтобы заполучить драгоценные билеты на недорогие места в амфитеатре, что располагается на самом верху огромного зала, под крышей. Даже с учетом строгих правил только для зрителей, занимающих места в партере, в бельэтаже и в ложах первого яруса настоятельно предписывается быть во фраке, смокинге или в парадном мундире, а на галерку можно прийти и в обычном костюме. Однако «сегрегация» внутри театра соблюдается не слишком строго, и зрители, даже не блистающие светскими туалетами, имеют возможность потихоньку, почти тайком пробраться к парадной лестнице, к изукрашенным с большой пышностью галереям и колоннадам, где степенно и неторопливо прогуливаются, храня молчание, разряженные в пестрые одеяния господа и дамы, образующие плотную толпу.
У бара зрители о чем-то вполголоса разговаривают, и в воздухе висит приглушенный неясный гул, как в какой-нибудь великосветской гостиной, изредка прерываемый и заглушаемый сухими пощелкиваниями каблуков, тоже чуть приглушенными, словно бы сдерживаемыми, тонких офицерских лакированных сапог, ступающих по мраморным плитам, образующим прихотливый, замысловатый узор. Мое внимание тотчас же привлекает одна пара, привлекает именно самим фактом своего присутствия в этом месте, олицетворяющем собой наше поражение и служащем напоминанием о том, что мы отныне призваны соблюдать величайшую осторожность и осмотрительность и что принуждают нас к этому элементарные правила приличия и здравый смысл. Итак, пару, привлекшую мое внимание, составляли двое: старший офицер «почившей в бозе» французской армии, высокого роста и отменного телосложения, гордо, даже надменно и спесиво возвышающийся над ослепительно-прекрасной юной девушкой в платье из белого муслина, тем более обращавшей на себя внимание своими обнаженными плечами и роскошной рыжей шевелюрой, горевшей ярким пламенем в свете люстр, что она была в этой толпе почти единственной женщиной, за исключением нескольких старых дам из высшего света, вероятнее всего вдов, в темных длинных платьях в виде туник. (Моя сестра, менее смелая, чем я, или менее любопытная, осталась сидеть на нашей далекой галерке.)
Я едва-едва успел узнать Анри де Коринта в этом блестящем полковнике в предписанном уставом мундире цвета хаки, очень элегантного покроя, сшитом явно у хорошего портного и украшенном двумя орденскими планками с тонкими разноцветными ленточками. Спутница де Коринта как раз в эту минуту стояла с бокалом в руке и смотрела на графа снизу вверх, словно пристально изучала его посеребренные виски. Внезапно между мной и графом возникли серо-зеленые мундиры и мгновенно скрыли от моего взора все происходящее, или, как говорят военные, «закрыли мне поле зрения». Именно в этот миг раздался звон разбитого хрустального бокала, разлетевшегося на тысячи крохотных осколков, и затем в фойе воцарилась тишина, абсолютная, полная тишина, словно внезапно оборвалась лента со звуковым сопровождением фильма.
Два стоящих впереди, прямо передо мной, немца медленно отступают в стороны, как-то очень уж осторожно, не издавая при этом ни единого звука, даже не слышно ни шуршания ткани мундира, ни поскрипывания сапог, и я вновь получаю возможность увидеть, что же происходит. Другие мужчины следуют их примеру, отступая назад почти незаметно, для того, чтобы образовать круг, внутри которого находится эта скандальная, непристойная пара. Де Коринт же не двинулся с места, даже не пошевельнулся и все так же продолжает стоять, опираясь левой рукой на свою серебряную трость. Затем он медленно-медленно, с каким-то необъяснимым опозданием переводит взгляд вниз, туда, где у его ног на украшенном мозаикой мраморном полу распростерлась девушка, если судить по внешнему виду, безжизненная и бездыханная.
Осколки стекла поблескивают на полу, между девицей благородного происхождения и ее кавалером, неподвижным, как, впрочем, и все присутствующие. Лишившаяся чувств красавица все еще сжимает белыми, бескровными пальцами правой руки тоненькую ножку хрустального бокала, оставшуюся невредимой, однако вместо самой «чашечки» разбитого бокала на конце ножки я вижу осколок, изогнутый, тонкий и сильно заостренный, словно это какое-то холодное оружие… Хрупкий небольшой прозрачный кинжал, пригодный для того, чтобы пронзать им призраков…
Мой взор скользит выше по руке девушки, и я вижу, что узкое запястье заключено в какой-то очень странный браслет, нечто вроде диска с отверстием в центре, сделанный из какого-то белого металла, быть может, из серебра или платины, но, однако же, гораздо больше похожий не на эти благородные металлы для украшений, а на ту хромированную сталь, из которой делают наручники, кстати, о наручниках заставляет вспомнить и небольшая цепочка, приделанная к браслету. Вторая рука девушки поднята к голове, к рыжим волосам, и чуть согнута в локте. В то время как правая рука обнажена и открыта взорам в своей наготе до плеча, вернее, до подмышки и округлости груди, на левой руке надета длинная белая лайковая перчатка, доходящая почти до подмышки. Вторая перчатка, снятая с руки, несомненно, для того, чтобы взять бокал с вином, исчезла.