Ален Роб-Грийе – Романески (страница 87)
Несмотря на то, что девушки, обитающие в этом гареме, вроде бы обладают именами, биографиями и некоторыми подобиями характеров, там царит и правит бал чистейшая анонимность, полнейшая обезличка. Разумеется, это ни в коей мере не относится к Жюстине: истинная героиня, наделенная даром речи, причем не только даром, но и исключительным правом на высказывание, она занимает совершенно особое место, очень быстро выделившись из общей массы и избежав таким образом участи и положения марионетки, которую можно по желанию извлекать из неистощимой сокровищницы, где хранятся абсолютно одинаковые воспроизведения одной модели. Эти создания, призванные доставлять удовольствие, должны быть по мере «употребления» заменяемы своими копиями, свеженькими, невинными, девственными и мило улыбающимися. Отбор избранниц в начале «Ста двадцати дней» как раз очень хорошо показывает, насколько важно абсолютное соответствие признанной норме. Малейшее отклонение от стандарта, малейший изъян по отношению к абстрактной, отвлеченной красоте теоретической модели могли бы способствовать тому, что у рабыни появилась бы некая индивидуальность, с чем связан в свой черед весьма существенный риск, что она внезапно вознесется на недопустимую, непереносимую, непозволительную высоту, обретя достоинство и звание действующего лица.
В противоположность тому, что происходит у других (у Мирбо, Аполлинера или Батая, к примеру), «красивое» здесь представляет идеальное поле для пыток и мучений. Чувство тревоги перед законченностью, исчерпанностью, постоянно присутствующее и ощутимое у де Сада, вполне может привести его (и приводит то здесь, то там) к нарушениям сего правила, причем к нарушениям грубым, издевательским, так как пыткам и казням порой подвергаются особи, или особы, если угодно, не соответствующие установленным и зафиксированным, занесенным в опись стандартам слащавого и томного обаяния картинных изображений (среди них встречаются и уродливые, и старые, и кривоногие создания), а ангельские личики и сладенькие прелести, словно тающие от прикосновения горячих рук конфетки, еще в большей степени на этом фоне служат подтверждением самого правила уже хотя бы тем, что продолжительностью и изощренностью применяемых к ним пыток утверждается и подчеркивается их безраздельное преобладание в данной сфере. Совокупность употребляемых слов тоже по-своему замечательна, ибо отличается чрезмерным, исключительным изобилием эпитетов и метафор, наиболее привычных, общепринятых, освященных, так сказать, традициями, то есть просто штампов, что остаются, разумеется, необходимыми, потому что являются общеизвестными банальными обозначениями желания; таким образом стереотипии персонажей соответствует и способ их описания, их, так сказать, адъективность, то есть совокупность прилагательных, их определяющих.
Установившаяся сегодня точка зрения относительно этих «сладостей», ставшая общим избитым местом, заключается в том, что Сад нуждается в них якобы для того, чтобы подчеркнуть, особо ярко высветить неистовую силу, буйность, жестокость, горячность и необузданность его речи. Утверждают, что именно к этой фальшивой, дешевой красивости, именно к этому слишком «социализированному» идеалу он испытывает неприязнь. Если лица и тела жертв должны как можно более соответствовать канонам зарождающегося мелкобуржуазного эроса, то, видимо, только для того, чтобы внести наибольший беспорядок в нормы таких понятий, как привлекательное, соблазнительное, желаемое, чтобы разрушить эти нормы, а затем поднять над этим размытым, неясным горизонтом во всей его красе и мощи знамя соблазна и греха (нравственного, религиозного, сексуального, эстетического, пластического, то есть имеющего отношение к пластическому искусству и т. д.). Эти прелести, изукрашенные флердоранжем в знак их невинности, как объясняют нам, нужны якобы для того, чтобы усилить и сделать еще более ярким, ослепительным блеск злодеяний, творимых над ними, точно так же, как для полнейшего расцвета во всей «красе» похабного, непристойного языка якобы обязательно требуется лексический фон сладкого конфитюра из лепестков лилий и роз, а иначе, мол, достичь своего наивысшего блеска он не может.
Да неужели?.. Ведь столь очевидно, что Сад телесно, плотски очень взволнован, возбужден этими маленькими куколками в такой степени, что возникает соблазн сказать нечто прямо противоположное, а именно: что тоненькая струйка крови служит здесь единственной цели — подчеркнуть и заставить по достоинству оценить совершенство самых изящных изгибов и самых пленительных округлостей; страдания и мучения здесь служат лишь для того, чтобы заставить трепетать от волнения и страха плоть губ или грудей, ярче блестеть зрачки, более изысканно и часто сокращаться мышцы живота и бедер: и пытки, которым подвергают этих куколок, являются в общем и целом не чем иным, как донельзя преувеличенными, обостренными и жестокими любовными ласками, так как обычные ласки оказались бы, по мнению палачей-любовников, слишком слабым и жалким способом выражения почтения и любви к их прелестям, недостойным самих этих прелестей. И картина остается практически идентичной той, что мы имеем и в нашем «Разбитом кувшине», с той лишь разницей, что дыра, зияющая в символическом «низу живота» вазы, была проделана здесь ударом кинжала непосредственно в сладеньком, столь приятном для взора местечке куколки.
Таким образом произведение, да и все творчество самого проклятого из проклятых внезапно предстает перед нами как безграничное, бесконечное, безмерное поклонение самому широко распространенному, самому общеизвестному, самому стандартному из всех сексуальных фетишей: красивой девушке. Как утверждает наш старый толковый словарь, «Sade» прежде всего обозначает «нежный и очаровательный»! Теперь, наверное, ясно, что меня едва ли потребуется слишком уж сильно подталкивать к тому, чтобы заставить сказать, что Сад и Мишле вели одну и ту же двусмысленную и подозрительную битву в пользу одного и того же женского идеала, двуличного, лицемерного, фальшивого.
И все это сказано, разумеется, для того, чтобы попытаться лучше понять суть странных эротических отношений, тоже весьма двойственных и подозрительных, что связывали на протяжении многих лет Анри де Коринта и юную Ангелику фон Саломон, которую он на французский лад именовал Анжеликой. Я уже говорил — как мне кажется, — что она, представлявшая собой великолепный образчик красивой рыжей девушки, была племянницей того самого Фредерика де Бонкура, блестящего прусского офицера, который стал большим другом графа в течение нескольких месяцев после объявления перемирия. Тогда молодые люди были примерно одного возраста: французу — 29, а немцу — 27. Ангелика родилась семь лет спустя, то есть в 1926 году, почти в тот самый исторический день, когда Жан, герцог де Гиз, стал наследником престола Французского королевства, так как его кузен Филипп Орлеанский умер, не оставив мужского потомства.
Итак, лучезарной, ослепительной Ангелике едва-едва «минуло пятнадцать весен», когда в апреле 1941 года она стала официальной, то есть общеизвестной и общепризнанной, любовницей графа Анри, которому тогда уже стукнуло 52 года, короче говоря, он мог быть ее дедом. Следует напомнить, что у бывшего кавалериста не сгибалась в колене нога со времен той приснопамятной атаки, когда он, размахивая обнаженной саблей, устремился во главе своих драгун в угаре абсурдной и безнадежной бравады на колонну бронетехники армии Третьего рейха, чьи черные мундиры напоминали ему такие же черные мундиры прусских улан времен Первой мировой войны. Однако тонкая серебряная тросточка, с которой он никогда не расставался, точно так же, как и элегантное еле заметное прихрамывание, ничуть не мешавшее его поступи оставаться гордой и даже надменной, только добавляли ему признания и веса в обществе к его и без того огромному обаянию и романтическим чарам героя, получившего ранение в ходе кровавой битвы.
Анжелика не знала своего отца, убитого за два месяца до ее рождения при каких-то так и оставшихся не выясненными обстоятельствах, связанных, по слухам, то ли прямо, то ли косвенно с мучительным процессом зарождения национал-социалистской партии. Будучи единственной и обожаемой дочерью, воспитанной, несомненно, в атмосфере вседозволенности матерью, думавшей, что у нее больше никогда не будет детей, потому что она не желала повторно выходить замуж, девушка-подросток неосознанно сожалела об отсутствии в ее жизни отцовской власти и воли, более строгой и твердой. В лице де Коринта она нашла идеального заместителя отца, внушавшего в равной степени как почтение, так и страх, тем более достойного пылкой страсти, что он принуждал свою юную любовницу, совсем недавно завоеванную, к подчинению и предъявлял ей весьма суровые требования, чего ей так не хватало прежде, более того, он подвергал ее частым наказаниям — даже телесным, — если она совершала малейший промах. Но она шла на незначительные нарушения дисциплины, вернее, позволяла себе их совершать (допускала невинные, но прозрачные, легко разоблачаемые обманы, легкий беспорядок в интимном белье, опоздания на свидания…), и делала она это единственно ради удовольствия быть сурово, беспощадно наказанной, перед тем как предаться в постели любовным утехам и получить порцию любовных ласк. Она действительно была без памяти влюблена в этого несгибаемого, непреклонного, неумолимого своего господина и хозяина, чьи внезапные сердечные порывы, то есть приступы страсти, иногда так походили на приступы жестокости.