Ален Роб-Грийе – Романески (страница 47)
Всадник, внезапно ощутив сильнейшую усталость (вполне объяснимую, кстати, тем, что ему пришлось преодолеть большое расстояние), в недоумении задается вопросом, как мог он ранее не заметить столь странную фигуру, да еще всего лишь метрах в трех от себя, не более.
— Приветствую тебя, незнакомец! — произносит он наигранно-веселым, беззаботным тоном.
И в тот же миг он осознает, насколько фальшиво и нелепо прозвучал его голос в столь мрачном «декоре». Старик, однако, не отвечает всаднику, не смотрит в его сторону, не делает приветственного знака, и по прошествии минуты, когда тишина и молчание становятся еще более гнетущими, необъяснимыми и всеобъемлющими, мой отец даже начинает сомневаться в том, что сам произнес только что какие-то слова.
Старик, по виду крестьянин, одет в очень строгую, застегнутую наглухо до самого горла блузу, напоминающую солдатскую гимнастерку из очень темной ткани, правда, чуть-чуть, совсем слабо отсвечивающей, как если бы она была пропитана льняным маслом, чтобы стать непромокаемой. Голова старика покрыта круглой широкополой шляпой из грубого жесткого фетра; такие часто можно видеть на обитателях центральных районов Бретани; спереди шляпа низко надвинута на лоб, да еще и поля опущены, так что они полностью скрывают всю верхнюю часть лица и глаза, но все-таки даже в темноте можно разглядеть, что старик очень худ и выступающие, обтянутые кожей кости, почти лишенные плоти, делают его похожим на мумию. Однако куда больше изможденного лица выдают возраст незнакомца его руки, высохшие, напоминающие старый пергамент, в особенности левая, чьи скрюченные, деформированные пальцы сжимают длинную рукоять косы, вырезанную из узловатого, сучковатого дерева, но за несколько веков службы отполированную руками людей до блеска и истончившуюся до такой степени, что на ум приходит сравнение с костью человеческого скелета.
До всадника и раньше доносились глухие звуки отдаленной канонады, но теперь к ним примешиваются и новые звуки: можно подумать, что скрипит плохо смазанная ось тележки или повозки.
Наконец из мрака ночи до всадника донесся чей-то голос, низкий, тягучий, словно бы даже усталый, оставляющий странное впечатление, что исходит он из сгустка тумана, такого же зыбкого, текучего, неустойчивого, как и сам голос. Однако говорит таким голосом не кто иной, как старик, в том не может быть никаких сомнений, хотя в его внешнем облике не заметно никаких изменений, да и его походка, нетвердая и одновременно какая-то механическая, осталась прежней. Старик продолжает упорно двигаться вперед, и взгляд его устремлен в том же направлении.
— Это я приветствую тебя, прекрасный воин! — говорит он.
Торжественная, архаичная, непривычная формулировка звучит еще более странно оттого, что между глаголом и лестным, даже льстивым (не то ироничным, не то презрительным, не то боязливым) обращением он сделал очень заметную паузу, словно намеревался перенести вес своего высказывания именно на это обращение, давно, очень давно вышедшее из оборота. Чтобы преодолеть смущение, мой отец спрашивает:
— Вероятно, это скрипит там, впереди, ваша повозка?
И как только он произносит эту фразу, вернее, практически уже в момент ее произнесения, он сам удивляется тому, что говорит так напыщенно, неестественно, высокопарно.
На сей раз тело старика сотрясает приступ сухого, отрывистого, почти злобного смеха, причем моему отцу кажется, что незнакомец вот-вот потеряет равновесие и рухнет на землю. Но старик вскоре каким-то чудом восстанавливает равновесие, берет себя в руки и в мгновение ока обретает прежнюю осанку и неизменную твердость поступи.
— Разумеется, прекрасный воин, это моя повозка! — говорит он.
Туман сейчас вновь сделался столь густым, что трясущаяся по ухабам повозка, вполне вероятно, может быть всего лишь в пяти-шести метрах впереди, оставаясь при этом невидимой, что, похоже, и подтверждает близкий резкий скрип оси, к которому добавляется еще и скрежет металлических ободьев колес, натыкающихся на плохо уложенные в полотно дороги камни. Идущий по левую руку от чувствующего себя не в своей тарелке всадника старик крестьянин сам начинает постепенно исчезать в облаке тумана, его гордый, если не сказать надменный, силуэт, неясный и расплывчатый, вот-вот растает в ночи, испарится столь же внезапно, как и возник.
— Но ведь сейчас не время заготавливать сено, да и жатва давно закончилась, — говорит мой отец после довольно продолжительного молчания.
— Я резал утесник на подстилки животным, — донесся до него ирреальный голос, как будто говорил призрак, — и в конце концов так набил им повозку, что для меня там места не нашлось, вернее, я не смог взобраться на самый верх. И вот теперь я от усталости еле-еле передвигаю ноги.
— Но утесник срезают вовсе не косой, незнакомец!
— Ну, если пользоваться косой с хорошим лезвием… — начинает старик, но не заканчивает фразу, ибо ее резко прерывает еще один приступ желчного смеха, очень похожего на проявление старческого безумия. Мой отец, будучи унтер-офицером, притом связистом, выполняющим особые поручения, начинает не на шутку тревожиться, заподозрив, что странный облик незнакомца и его весьма неординарное поведение могут служить прикрытием чему-то гораздо более серьезному. В течение этих трудных месяцев нашей истории как на фронте, так и в тылу свирепствует навязчивый, доводящий многих до исступления страх перед переодетыми вражескими шпионами. И надо признать, необъяснимая и загадочная ночная «деятельность» незнакомца и в самом деле может вызвать определенные подозрения: сейчас уже пробило четыре часа утра, и если даже предположить, что старик закончил резать утесник после наступления темноты, то и тогда получается, что его возвращение на гипотетическую ферму, где спят его животные (овцы?), продолжается уже в течение восьми — десяти часов. Зачем надо было проделывать столь долгое и опасное путешествие почти у самой линии фронта ради столь незначительной добычи?
К тому же, что бы старик ни говорил, вряд ли на самом деле возможно срезать и разделить на части крепкие, толстые и деревянистые стебли утесника каким-либо иным орудием, кроме кривого садового ножа или уж, в крайнем случае, кровельных ножниц, да и наличие в здешних местах зарослей утесника, на этих известковых почвах, на этих равнинах, самой природой предназначенных для пшеницы, люцерны и свеклы, показалось бретонцу, уроженцу Финистера и сыну хлебороба, весьма сомнительным.
Однако старик, этот зыбкий, с неясными очертаниями тела призрак, как бы парящий в облаке густого тумана, вновь начинает говорить, на сей раз еще более жалостным, усталым, еле слышным голосом:
— Возьми мою косу, прекрасный сержант кавалерии, и подержи ее на плече вместо меня, хотя бы немного, всего несколько шагов, чтобы я мог передохнуть. Ты молод, крепок и силен телом, ты сидишь на хорошей, выносливой кобыле. Возьми же! Сжалься над незнакомым путником, который по возрасту мог бы быть отцом твоего деда. Держи!
И в тот же миг, похоже, совершенно не опасаясь пораниться о тонкое, хорошо заточенное изогнутое лезвие косы, старик взмахнул своим грозным орудием, резко развернул длинную узловатую палку с неожиданной настойчивостью и почти уперся ею в грудь всадника, так, что ее конец застыл буквально на расстоянии в дюйм, или, как говорится, на волосок от его тела.
Движение было столь стремительным, что на мгновение всадник чисто инстинктивно подался назад, но тотчас же испытал приступ жгучего стыда за свой необъяснимый, иррациональный испуг.
— А из чего же сделана эта рукоятка, древесина с виду не похожа ни на кизил, ни на ясень? — спрашивает он.
— И ни на какую другую, мой прекрасный сержант, — отвечает незнакомец. — Это дерево из дальних, чужих краев.
Моему отцу тотчас же приходят на память обломки бревен и досок драгоценных пород дерева, какие выбрасывал на берег океан в его родном краю штормов и кораблекрушений. Однако он успел заметить, что рукоятка косы сделана совсем не из эбенового дерева и не из красного дерева. Напротив, то была какая-то разновидность дерева с очень светлой древесиной, похожей на старую отполированную слоновую кость. Вдруг всадник осознает, что в запечатлевшихся в его мозгу фразах есть некая странность, аномалия, ибо он вспоминает с неким ужасом, что на его тяжелой темной солдатской шинели, которую он надел специально для выполнения особого задания, нет никаких нашивок, точно так же, как нет и никаких знаков отличия и значков, свидетельствующих о его принадлежности к определенному роду войск и к какой-либо части, у него ни на воротничке, ни на погонах. К тому же и чужой шлем, коричневый, землистого цвета, начисто лишает его индивидуальности, превращает в анонима. Так как же незнакомец смог угадать, что его только что произвели в сержанты кавалерии?
— Итак, вы полагаете, что вам известно мое звание, дедушка? — сдержанно и с некоторой долей осторожности спрашивает всадник.
— Твой скромный армейский чин не является государственной тайной, как мне кажется; не является ею и твое имя, Анри Робен. Неужто ты думаешь, что мне неизвестно твое имя — Анри Робен, родившийся в Кемпере рано поутру двадцать первого ноября в благословенном тысяча восемьсот девяносто втором году от Рождества Христова, Анри Робен, которому именно сегодня исполнилось двадцать два года и которому скоро предстоит погибнуть на войне, выполняя бесполезную миссию?