Ален Роб-Грийе – Романески (страница 46)
Граф Анри вновь оторвал взгляд от бумаги, прервался, и на сей раз незаконченная фраза как бы повисла в пустоте, а вместе с ней и вся незавершенная тирада.
Далее следует пробел во времени, месяцев в одиннадцать или около того. Теперь я вновь продолжаю мой рассказ, скрупулезный, тщательный, загадочный, проблематичный и, может быть, даже сомнительный; делаю я это в Сент-Луисе, в штате Миссури, где мне предстоит провести осень и первые дни зимы. Перед бухточками и заливчиками, раскинувшимися во всю ширь перед окнами моих апартаментов на седьмом этаже, точно так же, как перед Черным домом, стоят на страже многовековые буки, так и здесь повсюду, насколько хватает глаз, растут где густо, где редко на ковре из зеленой подстригаемой травы очень высокие деревья, под которыми серые белки собирают желуди, пока их еще не покрыл снег. В массе крон с округлыми вершинами, что только-только сейчас начинают приобретать многочисленные оттенки желтого и рыжего оттенков, я различаю по крайней мере два весьма различных вида дуба, кстати, совершенно не похожих на наш скальный, или каменный, дуб: один вид имеет широкие жесткие листья (его название мне неизвестно), с полукруглыми выемками по краям лопасти, образующими как бы некую неправильную синусоиду; другой вид отличается тем, что листовая пластинка по краям у него изрезана столь глубокими зазубринами с острыми вершинками, иногда раздвоенными, что в некоторых местах лист превращается в кружево из прожилок (несомненно, речь идет о той разновидности Quercus palustris, дуба болотного, которую американцы именуют pine oak). Но растут здесь еще и осины, различные виды и подвиды сосен (вот только какие?), болотные кипарисы и многочисленные ликвидамбары с похожими на звезды листьями, едва-едва тронутыми бронзовым «загаром», который вскоре превратится в совершенно невероятные розовые, оранжевые и пурпурно-фиолетовые сполохи.
Итак, в течение всего этого времени — почти год — граф Анри де Коринт продолжал оставаться в одной и той же позе, с рукой, оторвавшейся от бумаги и повисшей в воздухе в ожидании явления кого-то или чего-то, быть может, какого-то неведомого призрака. Время от времени я видел его, без движения сидящим за своим письменным столом, и его бесстрастное лицо было обращено к черным ветвям буков, блестящих из-за вновь начавшегося небольшого дождичка и потому не только четких на фоне уже чуть посветлевшего неба, а еще и обретших какую-то новую, особую значимость, силу и близость, как будто они и в самом деле приблизились вплотную к забрызганным дождевыми каплями стеклам высоких окон. Я видел его в то время, когда я сам лазил по расположенным террасами рисовым полям Явы, когда мерил шагами полузанесенные песками пустыни, какие-то пыльные виноградники Южной Австралии, карабкался по отвесным прибрежным скалам Новой Зеландии, где каким-то чудом растут в расселинах гигантские араукарии, бродил по раскаленному, обжигающему ноги песку на берегах лагун, под сенью панданусов, чьи воздушные корни образуют для них весьма своеобразные подпорки, расставленные в разные стороны.
Образ Анри де Коринта являлся мне и позднее, на пустынных пляжах под Лос-Анджелесом, в величественных волнах Тихого океана; в Гранаде под струями фонтанов, в Кёльне на набережной Рейна или в Граце у подножия горы Земмеринг, на берегу тонкой косы Лидо, отделяющей искрящиеся, блестящие воды Венецианской лагуны от моря, или на коврике травы на могиле… Де Коринт, по-прежнему прямой как палка, покачиваясь из стороны в сторону в своем седле, медленно ехал в ночи по бесконечной, ведущей в никуда дороге…
Натали Саррот говорила мне, что она не смогла бы так долго не писать, ибо ее терзали словно раскаленными щипцами угрызения совести от сознания того, что надо создавать, а она этого не делает. Что касается меня, то я не испытываю никаких подобных чувств и не помню, чтобы я испытывал их в прошлом. Для того чтобы я вновь взялся за мою старую ручку (чей механизм подзарядки давно уже вышел из строя) и, обмакнув перо в черные чернила, опустил его на белый лист бумаги, совершенно необходимо, чтобы неясные смутные мысли, бродившие в моей голове, сформировались в нечто достаточно четкое и определенное, что настоятельно потребовало бы помощи моей руки, ибо испытало бы с непреодолимой силой упрямое желание появиться на свет божий в ходе медленных и молчаливых набросков откровений, помарок, зачеркиваний и повторов. Если же ничего подобного со мной не происходит, я не пишу и не испытываю при этом ни чувства стыда, ни сожалений. Несомненно, однажды все эти лишенные особого смысла картины, все эти подозрительные звуки, все эти неустойчивые фразы, все эти зыбкие видения перестанут приобретать некую форму, складываться в нечто цельное, и я совсем не уверен, что буду из-за этого страдать.
Я посвятил также два летних месяца в этом году сооружению в Мениле грота с фонтаном, украшенным статуей нимфы. Сооружал я его в северном углу восточного водоема, как раз там, где в течение двадцати пяти лет громоздились в зарослях крапивы увитые диким плющом грубо обработанные камни, когда-то кем-то даже сложенные вместе в подобие грота, но впоследствии кем-то разбросанные и даже раздробленные. Лежали они бесформенной грудой неподалеку от бренных останков старого пресса для изготовления сидра — каждый из этих трех «сегментов» весил около тонны, — словно брошенных кем-то на полдороге в небольшом лесочке. Там я нашел также и остатки старой канализации, то есть железные трубы, проложенные под землей и подводившие воду из естественного источника. Похоже, это были остатки чьего-то неосуществленного плана (воплощению коего в жизнь в действительности помешала война, как подтвердила мою догадку хозяйка соседней фермы, бывавшая в этих местах задолго до меня), а я в течение этих пяти пятилетий мечтал соединить воедино разрозненные части этого несостоявшегося проекта и, положась на волю Провидения, то есть не придумывая собственного конкретного плана, создать из них некое гармоничное сооружение, в то же время соответствующее очарованию этих мест.
И вот теперь лестница из массивных, но не слишком аккуратно обработанных камней, а, напротив, скорее шероховатых и прихотливо изломанных, ведет прямо к кромке воды, а небольшая статуя нимфы в стиле начала века, изящной и наивно-чувственной, стоит на возвышении, образованном тремя вогнутыми ступеньками, что покоятся на выстланном красивыми плитами из сланца основании овальной формы, на другом краю которого бьет фонтан, чьи струи сначала образуют дугу, а затем низвергаются двумя маленькими водопадами на дробленые камни, чтобы потом затеряться среди зарослей дикой мяты, ирисов, аира и калужниц. Все мое сооружение так чудесно вписалось в пейзаж, что кажется, будто оно существовало здесь всегда.
И вот внезапно, посреди вновь обретенных в университете спокойствия и тишины, среди мирных равнин Среднего Запада, в разгар так называемого индейского лета, я снова и со вновь обретенным удовольствием, столь же сильным, как и прежде, соединяю разрозненные нити моего повествования, брошенные мной среди крапивы и побегов плюща. И прежде всего перед моим взором возникает образ моего отца.
Вот он, одинокий всадник, скачет по прямой и ровной дороге, плохо замощенной, довольно узкой, кое-где обсаженной молодыми тополями, изуродованными в ходе недавних боев, тополями, чьи голые ветви, изломанные и бессильно обвисшие, внезапно выплывают из тумана в призрачном, каком-то унылом свете ночи.
Должно быть, все это происходит в начале войны, где-то в середине ноября 1914 года, но я не знаю, на каком именно участке фронта. Несомненно, сейчас полнолуние, однако белый диск ночного светила совсем не виден — хотя бы подернутый дымкой — на однообразно низком небосводе, затянутом тяжелыми, пушистыми, даже какими-то ватными облаками. Во многих местах дорогу всаднику как бы преграждают клочья тумана, в которых тонут обочины и изувеченные, израненные нижние части стволов деревьев. Иногда эти клочья тумана цепляются за изломанные, искривленные ветви, за обрубки сучьев, которые можно сравнить с культями человеческих рук, повисают в развилках стволов, словно изодранные на мелкие клочья паруса. Иногда туман, кстати, так сгущается, что всадник не видит даже ушей своего скакуна.
Но вот в единый миг среди медленно ползущих клочьев тумана образуется просвет, так как слабое дыхание ночного ветерка или просто движение воздуха ненадолго разогнало туман, и в этом просвете всадник видит слева, совсем рядом, буквально бок о бок, какого-то старика, что идет прямо по самой середине дороги, где полузасохшая грязь заполняет бесчисленные рытвины и ухабы между выступающими булыжниками. Однако старик, похоже, не чувствует ни малейшего неудобства, вышагивая по столь неровной поверхности в своих деревянных башмаках и не глядя себе под ноги. Высокий и тощий, прямой как палка, он идет твердым размеренным шагом с той же скоростью, с которой движется вороная кобыла, несмотря на то, что время от времени все его негибкое, будто одеревенелое тело сотрясает дрожь, и он покачивается, словно вот-вот рухнет. Но он продолжает свой путь, по-прежнему глядя прямо перед собой, не убыстряя, но и не замедляя шаг. На левом плече он с большим чувством собственного достоинства несет косу, с какими обычно ходят жнецы.