18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ален Роб-Грийе – Романески (страница 39)

18

Мама и сексуальность. Снова Рокантен. «Соглядатай»

Писать для мамы. Холодность и сентиментальность. Писать для себя самого. Папа-малыш

Сентиментальность (продолжение): моя дорогая доченька. Вырванный клок. Пренебрежение взрослых. Разбитая лампа

Битое стекло в моих фильмах. Катрин и «Соглядатай»

Выход в свет «Соглядатая». Премия критиков. Поощрения. Доминика Ори и рукопись «Цареубийцы». Брюс Мориссетт

Мориссетт в Бресте. Исключительная мать. Современная кондитерская. Случай с автобусом. Нож из Браспарта. Суп из кресс-салата. Лини. Ласточка. Летучая мышь

Раздавленный воробей. Детеныш ондатры

Я люблю учиться. Собирание мира под себя. Американские университеты. Элитарность

Опаздывание с выполнением заданий. «Колдовство» плохого ученика. Мой котелок. Подмененные портфели. Schlosè-Buffon

Реальное, фрагментарное и частичное. «Жак Фаталист». Бальзак и реализм

Флобер. Две параллельные линии. Бреши в романе «Госпожа Бовари». Опровержение. Ставрогин, отсутствующий бес. Пустая страница в «Соглядатае»

«Человек-невидимка». Де Коринт как галлюцинирующий нацист. Свидетельство о его болезни. Его сын в Сельхозе

Нечего сказать. Флобер и стереотипы. Свобода писателя. Структура «Эдема и после»

Тема крови. Мои зубы, выбитые в Братиславе. Журдан вступается за меня. Врачи и дантисты в стране реального социализма

Подруга-дантистка из Бреста. Похороны де Коринта. Чай

АНЖЕЛИКА, ИЛИ ОЧАРОВАНИЕ

В очертаниях окружающих меня неживых, неподвижных предметов мне вечно чудятся лица: человеческие лица медленно проступают, формируются, становятся все более и более явственными, затем отвердевают, а потом начинают пристально смотреть на меня и корчить рожи. Но, как мне сказали, в подобной предрасположенности моего сознания и взгляда нет ничего необычного, так как практически каждый ловит себя на том, что распознает в прожилках и узловатых узорах древесины (в дубовых дощечках паркета, в каповом наросте, украшающем секретер или бюро из вяза, в столешнице испятнанного чернилами письменного стола из ореха), в паутине трещинок на потолке, от которого постепенно отделяются лепестки и чешуйки сероватой штукатурки, в проемах у высоких окон, а еще чаще в переплетении цветочных гирлянд на обоях, когда-то красивых и ярких, а теперь выцветших и поблекших на стенах погружающейся во мрак грядущей ночи комнаты, либо совершенно явственные очертания носа с горбинкой, либо тонкие усики, либо направленный на тебя взгляд глубоко посаженных глаз, правда, расположенных несколько асимметрично на воображаемом лице, или видит сведенный судорогой рот, кривящийся то в мучительном крике, то в жутком хохоте, то раздираемый зевотой, то искаженный горестной складкой, то превратившийся в страшную гримасу отчаяния. Ибо те лица, что различает каждый из нас, никогда не бывают обычными человеческими лицами, нейтральными и абстрактными, нет, всегда или почти всегда мы имеем дело с лицами очень выразительными, взирающими либо прямо на нас, либо обращенными к нам как бы в пол-оборота, реже — в профиль, лицами столь своеобразными, странными, что невольно подумаешь о самых разных вещах: об уродцах, демонстрируемых на провинциальных ярмарках, о жертвах войн, изуродованных «огнем и мечом», а то и просто о карикатурах из какой-нибудь газетенки. Однако выражения этих лиц, пусть и очень экспрессивные, в то же время таят в себе некоторую двойственность и могут быть истолкованы совершенно различно, в зависимости от времени суток, освещения да и от настроения человека, их рассматривающего.

Иногда мне удается определить, чей лик проступает в сплетении трещин на потолке или узоров на обоях: вот знаменитый артист, с очень характерными, резкими чертами лица; вот политический деятель, долгое время служивший мишенью для атак «желтой», падкой на скандалы прессы; вот кто-то из моих родственников или друзей, один из моих близких знакомых, человек моего круга. Иногда, правда очень-очень редко, в переплетении листьев и неясно очерченных венчиков цветов вдруг робко проступает соблазнительный и волнующий своей улыбкой ротик хорошенькой девушки, но такой неясный, зыбкий, готовый тотчас исчезнуть среди столь же зыбких, смазанных, постоянно находящихся в движении, дрожащих контуров цветочных букетиков и гирлянд, уже полустертых временем, выцветших, как бы подернутых дымкой, в особенности в тех местах, куда попадает дневной свет и где солнечные лучи уже почти разрушили старинный, можно даже сказать древний, узор, например, вон там, слева от письменного стола из темного узловатого ореха, за которым я обычно сижу, склонив голову набок, и на разбросанных в беспорядке листках моих черновиков пишу чуть подрагивающей рукой имя Анжелики… Почему это имя все еще преследует меня? Почему, ну почему ты покинула меня, мой маленький огонек, и оставила одного, озябшего и оцепеневшего то ли от холода, то ли от горя, одного, под потоками дождя и порывами ветра?

Тени умерших проносятся быстро, подстегиваемые налетающим шквалом, они проносятся на своих серых скакунах, то есть на изорванных в клочья серых мрачных тучах, проносятся по непрерывно меняющему свой цвет небу близкой весны, ранней весны, первой весны… которая станет последней… Тени умерших проносятся быстро. Они следуют друг за другом непрерывной вереницей. Когда-то их звали Говэн, или Ивейн, Тристан из Леонуа, Персиваль или Парсифаль, Ланселот Озерный, король Артур… Они несутся быстрым галопом, подпрыгивают в плохо закрепленных седлах, рискуя в любую минуту свалиться с коней, ибо их тела, закованные в блестящие латы, то опасно отклоняются назад, то почти падают вперед, то резко клонятся влево, то столь же резко — вправо. В любую минуту можно ожидать, что перед твоими глазами возникнет ужасающая картина: сброшенный с седла рыцарь в гремящих доспехах, рыцарь, чья нога так и осталась в стремени, бьется головой о землю, а его обезумевший от страха скакун несется с уже мертвым телом по полям и лесам… Судьба разорванных лошадьми Мазепы и королевы Австралии Брунгильды… Но призрачный эскадрон продолжает свой путь, уносимый западным ветром, что порывами налетает уже в течение трех дней. За ним вскоре появляется и второй, в ком я узнаю Ричарда Глостера, Гламисского тана Макбета, Йозефа К., Сарториса, Ивана Карамазова и его брата Дмитрия, узурпатора Бориса, Эдуара Маннере, Николая Ставрогина… А за ними следуют и тени других умерших, потоки воздуха и порывы ветра то и дело разрывают на части этих бурно жестикулирующих облачных марионеток, они скручивают их, треплют, как флаги на полях сражений в часы кровавых битв, рассеивают, чтобы из этих клочков и лохмотьев создать новые кавалькады призраков.

Прямо внизу, между оголенными ветвями выстроенных в четыре ряда толстых буков, образующих весьма внушительную подъездную аллею, возвышается Черный дом, освещенный призрачным и как бы пропитанным предчувствием близкого ненастья светом конца зимы, почти начала весны, предвесенья. Он возвышается как нечто бесполезное и неколебимое, стойкое, прочное, похожий, пожалуй, на старый военный корабль, лишенный пушек и парусов, стоящий на якоре у мола, корабль, на который с неимоверным упорством обрушиваются столь же упорные, как и он сам, волны. Он похож на корабль, на который все падает и падает снег: снег детства и детских страхов, снег сновидений и грез, снег столетий, снег вечности, снег воспоминаний.

Я припоминаю, что после выхода в свет моего романа «В лабиринте», первого из моих романов, за которым в печати — в большой печати — отчасти признали некоторые достоинства, Ролан Барт, напротив, обрушился на меня с упреками за то, что я уделил слишком большое внимание этому назойливому снегу, медленно засыпавшему городок, осажденный противником как раз после поражения в битве при Рейхенфельсе, той самой, в ходе которой подполковник де Коринт, как я уже имел честь вам рассказать, отличился и прославился, из тщеславия с шиком и блеском прогарцевав во главе своих драгун. Как утверждал Барт, слишком уж преувеличенная «прилагательность» этих снежинок и хлопьев, мало-помалу обволакивающих обезлюдевший городок неумолимым и безжалостным саваном, придавала им какое-то особое метафорическое значение, которое незадолго до того мы оба осудили, ибо усмотрели в подобных деяниях некое извращение: стремление создать над любой вещью или предметом некую вязкую, липкую корочку, которая в конце концов лишила бы этот предмет осязаемости и даже реальности.

Сегодня, как и прежде, я никогда ничего не пишу и не описываю, если не вижу этот предмет перед глазами, если он не предстает перед моим внутренним взором почти материально. Вот так превращается в нечто вечное сейчас, в эту минуту, размеренное, монотонное падение белых неосязаемых пятнышек, что движутся сверху вниз, все с одинаковой скоростью, безмятежно, спокойно, как будто чья-то невидимая рука разбрасывает их по поверхности театрального занавеса, еще только создаваемого другой невидимой рукой, которая мягко и бесшумно движет уток с нитями, направляя его откуда-то сверху, из-под колосников, находящихся вне поля зрения. И однако же, несмотря на бесконечное падение снежинок, кажется, что уже довольно толстый слой снега, покрывающий безлюдную, пустую сцену, притихшие безлюдные улицы, палубу покинутого экипажем судна, мой письменный стол писателя, нисколько не увеличивается.