18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ален Роб-Грийе – Романески (страница 41)

18

Время от времени, когда я ощущаю необходимость для «выхода в свет» или для встречи с кем-либо привести в порядок свою физиономию, внешнему виду которой я обычно придаю мало значения, я высвобождаю из плена волосяного покрова губы (асимметричные, как у моего отца), прибегая всякий раз к помощи ножниц и бритвы, а также оголяю верхнюю часть щек, над скулами и чуть ниже. Однако, надо признать, я пренебрегал этой скучной и неприятной обязанностью на протяжении более трех недель, как это часто со мной случается, когда я живу одиноким затворником в городе или уезжаю за город и только пишу и работаю в саду. В те дни, когда я совершаю все же эту процедуру и смотрю на свежевыбритые участки лица, которые обычно у человека всегда гладко выбриты, я очень отчетливо различаю слева возле рта, как раз под нижней губой, один из маленьких шрамов, оставленных мне на память чехословацкой полицией, тонкую искривленную линию, подчеркивающую разрыв тканей от ударов кулаками, я вижу своеобразную трещину, словно разлом горных пород в теле земли, пока еще не слишком заметную и не очень чувствительную, но все более отчетливую с возрастом.

Все с той же левой стороны, как раз под скулой, я различаю след от другой раны, след, который долгое время был очень заметен: этим шрамом я обязан уху деревянной лошадки, полвека назад буквально проткнувшему мне щеку, но этот шрам блекнет все больше и вскоре, наверное, совсем исчезнет. Однако я полагаю, что эти подозрительные отметины и шрамы на моем лице будут меньше бросаться в глаза по мере того, как будут увеличиваться и становиться все более темными коричневатые и черноватые пятна — признаки старости, похожие на те, что холодная осень оставляет на листьях роз. Я стал отращивать бороду всего лишь несколько месяцев спустя после скандального случая в Братиславе, примерно в то время, когда должен был выйти или вышел «Проект революции в Нью-Йорке», и сделал я это по совету Катрин, которая находила, что у меня вялое, мягкое лицо, лицо рохли и размазни, лишенное значительности, силы и обаяния, не привлекающее внимания и, наконец, просто нефотогеничное, а ведь для писателя наших дней, согласитесь, это изъян немалый и весьма досадный.

Прежде у меня были небольшие усики, которые мне самому казались, пожалуй, скорее смешными, но с которыми я бы не расстался и которыми не пожертвовал бы ни за что на свете из-за некоего предрассудка фетишистского характера, под тем предлогом, что я никогда их не сбривал с тех самых пор, когда у меня на губе появился первый пушок, а случилось это в самом начале «странной войны». В то время мне было семнадцать, у меня были слишком длинные, вечно с самого утра спутанные, взлохмаченные волосы, потому что мне приходилось проделывать довольно утомительный путь по крутым каменистым тропинкам, а потом — по отполированным временем булыжникам и гранитным плитам улочек от долины Керангоф до лицея в Бресте. Путь был и в самом деле неблизкий: полчаса бегом, так как я всегда опаздывал, под дождем, при норд-весте, дувшем порой с такой силой, в особенности в районе старого разводного моста, что подвижные его части дрожали, ходили ходуном и раздвигались в стороны, пусть и на мгновение, но все же этого мгновения было достаточно, чтобы испытать острое чувство тревоги, ибо металлические зубцы сцепления, обычно глубоко погруженные в асфальт, вдруг превращались в движущиеся ступени, а порой даже образовывалась дыра, пустота, через которую было видно, как внизу, в нескольких десятках метров, плещется вода, и случалось это на самой середине реки, где в то время выстраивались в ряд миноносцы. Мне кажется, что я уже писал об ощущении разверзшейся под моими ногами пропасти с зыбкой, вечно волнующейся толщей воды, но я уже не помню, где именно, быть может, в «Резинках».

Когда большой мост бывал закрыт для движения из-за слишком сильного шторма или в момент разведения (кстати, его очень медлительный механизм приводили в движение вручную матросы, числом около дюжины, которые с превеликим трудом вертели тяжелый кабестан), нам приходилось спускаться к самому берегу и переходить через реку по так называемому малому мосту, представлявшему собой ряд соединенных друг с другом цепями плотиков, чтобы затем взобраться по крутому склону противоположного берега до самого верха прибрежных утесов, где и был нашими предками возведен город; разумеется, приходилось нестись во весь дух, чтобы наверстать упущенное время. Мне теперь представляется, что мои еле-еле пробивающиеся усишки только усиливали впечатление неухоженности, небрежности, растрепанности и растерзанности, коими веяло от моей физиономии и вообще всей фигуры, ибо мои маленькие приятели из выпускного класса лицея с математическим уклоном прозвали меня Распутиным (сокращенно — Распу), что сейчас меня искренне смешит, потому что воздушная, вся какая-то прозрачная Ариэль Д.П1 только что предложила мне сыграть эту роль в качестве актера в фильме, к которому она как раз пишет сценарий, постановку которого обязательно должна обеспечить.

А почему бы и нет? Ведь находятся же люди, надевающие на меня эту дьявольскую маску, в то время как сам себя я считаю человеком веселым, улыбчивым, сдержанным и осмотрительным. Разумеется, я вижу, что у меня лицо человека чувственного, из-за толстогубого рта и из-за носа с горбинкой, да еще с большими открытыми ноздрями, но я гораздо более близок к какому-нибудь крестьянину из Оверни, кутиле и гуляке, любителю плотских наслаждений, чем к одержимому бредовыми идеями прорицателю-фантазеру, к тому же явно помешанному. Скорее уж я с большей охотой соглашусь в крайнем случае признать некоторое сходство с Омаром Шарифом в роли доктора Живаго, в особенности заметное на фотографии, часто появляющейся в газетах, где я снят на фоне моря на Лонг-Айленде под Рождество: я, закоченевший от стужи, стоически позирую для одного из агентств, закутавшись в шубу с огромным воротником.

Я также припоминаю, что ради того, чтобы посмеяться над письмами с отказами, которые получал молодой актер, — кинематографисты писали ему о его «амплуа», — так вот, этот молодой и красивый артист послал мне (или послал во второй раз, как он утверждал), увеличенную копию с мгновенной фотографии, сделанной в Тунисе во время съемок «Эдема», на которой моя физиономия старого, утомленного жизнью и трудами феллаха выглядела еще более впечатляюще из-за сломанных или вообще выбитых за несколько месяцев до того в ходе кровавой стычки в Словакии передних зубов. К этой фотографии он добавил письменный категорический отказ в ангажементе, на который я предположительно претендовал при конкурсном распределении ролей: в письме сообщалось, что режиссер «представлял себе Гамлета более юным, более светлым, гораздо менее восточным по типу, короче говоря, гораздо более близким к арийцу». В другой раз мне вполне серьезно предлагали роль клошара-резонера, рухнувшего на скамейку в метро рядом со своей литровой бутылью дешевого вина.

Именно в облике вдохновенного сумасшедшего прорицателя-фантазера предстал Анри де Коринт перед одним английским репортером в Вене, когда тот брал у него интервью вскоре после аншлюса. Таковы выражения, точные выражения, употребленные журналистом в статье в «Манчестер гардиан», которая до сих пор остается для всех нас самым правдивым и достоверным отчетом, свидетельством, относящимся к этому очень тяжелому и смутному периоду его жизни. Журналист, кстати, сравнивает Анри де Коринта с преподобным господином Хайтауэром, стоящим у окна и дожидающимся во все более темных сумерках именно того самого момента, когда яростная волна кавалеристов выплеснется на главную улицу Джефферсона, чтобы добраться до складов с боеприпасами генерала Гранта и поджечь их.

Все те, кто был с ним в дружеских или приятельских отношениях в те годы, неотвратимо ведущие мир к войне, хотя об этом никто не подозревал, вопреки тому, что приписывают Анри де Коринту противоречивость как в действиях, так и во взглядах, сходятся на том, что сей персонаж находился во власти «непоколебимого безумия», «застывшего взрыва», как бы предшествующего мучительно ожидаемой катастрофе, а если говорить иначе, то есть еще проще, все сходились во мнении, что драматическая напряженность его лица и всего тела ярче всего читается в глубине его глаз (цвета весьма неопределенного, но столь глубоко посаженных, что они из-за этого казались черными), в застывших, жестких чертах его прежде очень подвижного, живого лица, в его широких плечах, всегда как-то странно склоненных вперед, как будто он сильно сутулился, и даже в нервных руках, судорожно сжимавших подлокотники кресла, проявлялось предчувствие неизбежности того ужасного «ныне», коему было даровано бессмертие самой Историей и которое словно оцепенело и окаменело с незапамятных времен; того самого «ныне», что могло бы породнить его с героем фолкнеровской эпопеи, то есть с человеком, являющимся пережитком прошлого.

В своих неистовых обличительных речах, что обрушивал на ошеломленных посетителей в те годы Анри де Коринт, в речах, произносимых совершенно невозмутимым, очень тихим голосом, низким («мрачным», как пишут в своих воспоминаниях те, кто его видел и слышал лично), одновременно и страстным, и отстраненным, почти механическим, нейтральным, как бы порожденным к жизни незамутненной, чистой объективностью глубокомыслия и глубинной психологии, голосом либо мудреца, либо сверхчеловека, он часто, по свидетельству слышавших его, говорил о роли Нибелунгов в знаменитой тетралогии Вагнера, причем суждения его были весьма неортодоксальны, и такая трактовка была в его устах тем более удивительна, что его подозревали в достаточно сильных симпатиях к режиму национал-социалистов. Я попробую изложить эту теорию хотя бы в основных чертах, не вдаваясь в туманные подробности и пророческие предсказания, коими он перегружал ее.